пили и много смеялись. Сирил целый час играл на аккордеоне. В его игре не было ничего вульгарного, и курсанты из соседних комнат и даже из комнат других бригад столпились под дверями, чтобы послушать. Но приглашения войти и принять участие в дружеской пирушке удостоился только Бебе.
Лервье-Марэ поведал о своем визите в канцелярию эскадрона и о шуточках лейтенантов, пересказал анекдот о кепи Галифе и, под влиянием алкогольных паров, сознался, что офицеры его доставали.
— А тебе надо было ответить: «Видимо, в Сомюре лучше быть сыном лошади, чем сыном министра», — сказал Бобби.
— Сомюр, где лошади носят серебряные галуны! — взревел вдруг Гийаде, который после коньяка начал изъясняться витиевато.
Он объявил, что с шестнадцати лет писал стихи и за эту дерзость, несомненно, еще поплатится. Никто не знал, каким образом случилось так, что все дружно начали рыться в памяти, чтобы выудить оттуда начало «Буколик»: «Титир, ты, лежа в тени широковетвистого бука…» Три года они изучали латынь и уже все позабыли. Бобби крикнул: «Мы же родные края покидаем…» — и осекся. Один Монсиньяк сумел дойти до «Он и коровам моим пастись…», [11] но тут Гийаде рухнул вместе с койкой, ножки которой Юрто шутки ради поддел с одного края ногой. Поднявшись, мирный бретонец помчался вскачь по комнате, опрокидывая все кругом, а Бебе схватил его на бегу за пояс. И вдруг, словно по сигналу, парни бросились друг на друга, и в комнате образовалась куча мала. Возня явно доставляла им чисто физическое удовольствие. Курсантам нравилось мериться силами, ведь им было всего по двадцать, они только что провели целый день на воздухе, и, потом, что ни говори, в каждом парне сидит молодой лев.
Куча мала крутилась и брыкалась, и в побежденных оказались те, кто больше всех смеялся. Бебе оседлал великана Мальвинье, который хохотал и брыкал ногами. Вопли, глухие удары то ли сапог, то ли лбов об пол, треск рвущейся ткани… И крик Юрто:
— Мои подтяжки, мои подтяжки!
Стол перевернулся, бокалы разбились вдребезги.
Шарль-Арман и Бобби, нахлобучив каски, устроили состязание в меткости, которое состояло в методичном обстреле собственных вещей всем, что попадется под руку. По воздуху летали башмаки, с полок свешивалась одежда. Сирил приподнимал кровати и с грохотом опрокидывал их на пол. В стену полетела бутылка из-под шампанского.
Еле переводя дыхание, разгоряченные и взъерошенные, в расстегнувшихся рубашках, парни наконец успокоились. Над их головами раскачивалась лампа, а в комнате, перевернутой вверх дном, только винтовки стояли в стойке в образцовом порядке, как чудом уцелевшие при бомбежке статуи в алтаре.
Когда все койки были заправлены, а башмаки нашли своих хозяев, Шарль-Арман подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха. В свете звезд виднелась решетка двора почета, словно сделанная из воткнутых в землю копий.
Куда девались досада и разочарование первого дня? Его охватило такое счастье, такое чувство полноты жизни, какого доселе он никогда не испытывал и какого, как он смутно осознавал, уже никогда больше не будет.
Это не была радость любви, но что-то очень на нее похожее. Он поглядел на друзей и решил, что мир прекрасен и что восемь парней заняли в нем лучшие места.
Шарль-Арман закурил сигарету и с удовольствием затянулся ароматным дымом пополам со свежим воздухом.
«Счастливой дороги!» — пожелал он сам себе.
Дороги куда? Этого он не знал. Эта мысль возникла в мозгу сама собой, вроде бы вне всякой связи.
Счастливой дороги? Сомюр! Сомюр, который так их разочаровал, когда они впервые увидели его стены и крыши, теперь вдохновлял на новые свершения. Они обрели и воссоздали Сомюр в себе самих.
И именно в этот момент Шарль-Арман вспомнил о Марии.
А Монсиньяк, в длинной ночной рубашке, сложив руки, как обычно, читал вечернюю молитву.
В этот день президент Совета заявил: «Францию может спасти только чудо…»
И Монсиньяк, который носился и хохотал вместе со всеми, молил Бога: «Господи, сделай так, чтобы чудо произошло! Господи, спаси Францию!»
На другое утро газеты объявили, что французская армия отбила Аррас, и Монсиньяк решил, что это его молитва была услышана.
Глава четвертая
После первого июня через город потянулись беженцы. Как только проехали последние машины из Бельгии, появились жители с севера Франции. Поначалу это были единичные автомобили, у владельцев которых, наверное, была родня на юге, и поэтому они ехали в конкретное место. Автомобилисты останавливались у бензоколонок и, давая отдых усталым ногам, разворачивали карты, закуривали сигареты и быстро уезжали. Шум моторов отъезжающих машин еще долго слышался в пригородах и на берегу Борнана.
Потом долгое время тянулись караваны из десяти — двадцати автомобилей, пассажиры которых не были знакомы друг с другом.
— Черная машина впереди, — говорили женщины. — Держитесь за ней. Похоже, там знают, куда ехать.
Но в черной машине знали не больше, чем остальные.
А потом были уже не караваны, а сплошной поток серых от пыли людей, и в нем сплелись все людские беды. Люди шли днем и ночью, иногда налегке, а иногда нагруженные такими огромными тюками, что непонятно было, как они протиснутся между домами.
На улицах царили сутолока и шум, пахло бензином, кричали дети, живые ехали в похоронных фургонах, набившись туда как сельди в бочке. Больно было смотреть на мальчиков, в одночасье ставших старшими в семье: преисполненные гордости, они еще находили в себе силы улыбаться женщинам. Но те просто не замечали их улыбок. И в гуще этого охваченного паникой потока, способного, казалось, раздвинуть городские стены, лишь бы укрыться от врага, появились крестьяне, ведущие под уздцы упряжки булонских лошадок, лошадей с пивоварен или свекольных полей.
Крестьяне, скитавшиеся вторую неделю, тем не менее выглядели куда достойнее, чем горожане, сникшие уже через день после бегства.
Школа, расположенная в центре города, принимала мало участия в том, что происходило на улицах. Она замкнулась в себе. Иногда курсанты, стоя на тротуаре, смотрели на все это, качая головами, говорили: «Вот ужас!» — и уходили к себе. Но то, что они видели, не уменьшало их военного запала.
Да и названия, которые читали в сводках — Эсн, Уаза, Суассон, Шемен де Дам, — все были оттуда, из Первой мировой, которую все-таки выиграли.
Приказов ждали с нетерпением. Вдоль Луары были выставлены сторожевые посты, где попеременно дежурили бригады. Хотя на таком расстоянии от противника эти меры предосторожности, вероятно, были излишними.
Отправляясь на один из таких постов, сержант Ленуар оступился и повредил себе ногу. Его сразу перевезли в госпиталь. Лишившись младшего офицера, бригада не особенно горевала. Ленуар не вызывал ни у кого ни любви, ни ненависти. Прошло два дня, и о нем просто-напросто забыли. А затем в понедельник, десятого июня, сразу за новостями из Суассона, Урка и Уаза пришло сообщение из Фожлез-О. Название этого маленького кантона на краю Нормандии заставило содрогнуться всю Францию, ибо означало вторжение, нарушение границ.
Все, жившие по берегам Сены, пришли в движение и пополнили бесконечную вереницу беженцев.
До среды все жили в тревоге.