В сотый раз после окончания второго действия Вильнер со всех сторон слышал: «К этой пьесе есть ключ… к этой пьесе есть ключ… Это ведь Шудлер, правда?.. Ну, признайтесь, что это Шудлер…»

Драматурга одолела злость, ему показалось, что его творение хотят принизить, низведя до простой светской сплетни, и вдруг, держа наполовину обглоданную куриную ногу и перекрывая гул гостей, он дал выход своему великому гневу.

– Что это значит: к этой пьесе есть ключ? – воскликнул он. – К каждой пьесе есть свой ключ. К пьесам Расина тоже есть ключ. Разве его «Александр», например, который, вообще-то говоря, просто плох – за исключением двух сцен, – не списан целиком с Людовика XIV? А романы? Ко всем романам – свой ключ. Бальзак. Толстой… А уж Толстой даже не давал себе труда переделывать имена. Менял одну букву и считал, что этого довольно. И если бы прототипом мне послужила моя консьержка или если бы я черпал сюжеты из газетной хроники, как Стендаль и десятки других, вы не стали бы говорить, что к этому произведению есть ключ, просто потому, что модели были бы вам незнакомы. Да и что значит «модели»!.. Это то же самое, как скульптор создает свою Венеру, глядя на женщину, у которой разной высоты груди и дряблая задница. Ибо у всех у вас, милые дамы, – продолжал он, потрясая куриной ногой, – голову даю на отсечение, разной высоты груди! И если вы все спустите лифчики, вы увидите, что я прав.

Все смолкли: Вильнера слушали с насмешливым удивлением, выжидая, куда его занесет.

– Только нам, в отличие от скульпторов, требуется десять моделей, чтобы создать прототип. Что вас забавляет? Что вас трогает? Что вам необходимо? Модель правды? Мы работали с тем материалом, который нам предлагается, и наше абсолютное право использовать его по нашему усмотрению. В конечном счете, знаете ли, есть лишь два способа творить – глядеть либо на собственный пупок, либо на соседский. А написать стоящее произведение можно, лишь глядя на оба сразу… Пьеса с ключом – это историческая пьеса, где действуют ваши современники. И зарубите себе на носу: вы будете существовать лишь в той мере, в какой мы того захотим, ибо в наших пьесах, в наших книгах, а не где-то еще и не на ваших надгробных плитах станут искать имена, которые вы носите, обстановку, в которой вы живете, и даже то, как вы спите друг с другом. Так что славьте нас за то, что мы продлеваем ваше существование, вынося его за пределы жалких возможностей вашего бренного тела. А коль у вас полно бородавок, пеняйте на ваш генетический код, а не на нас!

Удовлетворенный своим последним наглым заявлением, Вильнер расправил грудь и набрал воздуха в легкие. Глядя на всех этих людей, которым он предоставил возможность бесплатно посмотреть свою пьесу и которые теперь пожирали его пирожные, Вильнер вдруг почувствовал неодолимое желание пинком под зад вышвырнуть их на улицу.

Все стали оправдываться, стараясь его успокоить.

– А хотите знать, что мне сказал Шудлер? – добавил он через какое-то мгновение. – «Мой дорогой, ведь вы тут изобразили Леруа-Мобланов. В самом деле, замечательно!..» Вот так-то, видите?!

Сильвена опьянела. И не потому, что выпила слишком много шампанского. Но в сочетании с нервным напряжением, волнением, усталостью, успехом это привело к тому, что она несколько потеряла над собой контроль. Голос у нее звучал как на сцене, по-прежнему слишком громко, слишком чеканно: она то и дело вспоминала инцидент с поднятием занавеса, говорила глупости, топала ногами и трясла гривой рыжих волос.

– Ну вот! Сама видишь, насколько я был прав! – сказал Вильнер, с отвращением глядя на нее.

Избранные расходились, выражая последние восторги:

– Эдуард, вечер получился незабываемый…

– Скажите, дорогой, – обратился Вильнер к Лашому, спускаясь с последней группой, – вы не могли бы по дороге домой проехать через район, где живет это прелестное дитя, – через Неаполитанскую улицу?..

– Да, конечно, разумеется, – ответил Лашом, который жил совсем в противоположной стороне, у Трокадеро.

Все складывалось как нельзя лучше, к тому же Марта Бонфуа давно уже уехала в сопровождении четы Стен.

– О! Как же это, Эдуард?! – прошептала Сильвена.

Пьяная, благодарная и, быть может, впервые по-настоящему влюбленная в Вильнера, она прижималась к нему, спускаясь по винтовой лестнице, и пачкала гримом прекрасный белый шарф своего старого любовника. Она надеялась закончить вечер как полагается, чтобы радость была совершенной, полной и в равной мере коснулась всего ее существа.

– Нет-нет, малыш. Шофер страшно устал. Я хочу, чтобы он ехал спать. А наш друг тебя довезет.

При других обстоятельствах такая забота о слугах могла бы показаться Сильвене странной.

На улице она предприняла еще одну попытку продлить праздник.

– А если нам пойти куда-нибудь выпить еще по стаканчику? – предложила она.

Вильнер покачал головой.

– Я, друзья мои, – сказал он, – просто валюсь с ног, хочу спать, да и успех – вещь нелегкая. Я еду домой. – И совсем тихо, обращаясь к Симону, с неподдельным чувством пожимая ему руку, он выплюнул, как из водосточной трубы: – Спасибо, дорогой, вы оказываете мне большую услугу.

8

Наслаждение отрезвило Сильвену, и натянутые нервы погрузились в сладкую счастливую истому. Разумеется, Симона нельзя было назвать героем ее романа, но после многих месяцев верности Вильнеру он явился для нее воплощением молодости и новизны.

Симон и Сильвена воскресили в памяти ночь, проведенную вместе семь лет назад в этой же самой квартире после избрания Эмиля Лартуа во Французскую академию.

Но в тот вечер пьян был Симон.

– Что же мы делали тогда? – спросил Симон.

– Как? Ты не помнишь?

Обращение на «ты» установилось между ними очень легко, так же легко, как прекратилось на исходе ночи.

Да… Симон Лашом вспоминал. Вернее, он восстанавливал в памяти те обрывки воспоминаний, какие опьянение закладывает в сознание глубже всякого другого состояния, рядом с провалами и пустотами, заключенными в скобки. Он узнавал эту комнату, но на стенах тогда вспыхивали золотые звезды разной величины, которых он сейчас не находил.

– Скажи, ты не меняла обоев? – спросил он.

– Нет. Хотя давно бы уже пора. Надо мне этим заняться, – ответила она, закинув руку на затылок и приподнимая прекрасные медные волосы.

А он вспомнил еще и два тела, лежавшие в объятиях друг друга на той же кровати, – тела Сильвены и Моблана; вспомнил и себя – он лежал на диване и ел крутое яйцо.

– А потом я, помню, увидел перед собой твои груди. Ошибаюсь?

– И все? – усмехнувшись, прошептала она.

Симон откинул простыню, посмотрел на прелестные груди Сильвены, проверил, одинаковой ли они высоты.

– Это было в ту ночь, когда я заставила беднягу Люлю поверить, будто он сделал мне детей.

Теперь, когда Моблан уже много лет лежал в земле, после того как она ускорила его разорение, безумие и саму смерть, Сильвена называла его «бедняга Люлю»!

– Да нет, в сущности-то он был скотиной, – сказала она. – А! Не стоит обо всем этом говорить. Все это ужасно, гнусно – словом, жуткий период в моей жизни. Я хотела бы никогда больше о нем не вспоминать, насколько лучше было бы нам встретиться… вот так… впервые, – ласково добавила она.

– Но это и есть впервые, – ответил он так же ласково, тем более что это ни к чему его не обязывало.

Она подумала, что положительно ей на роду написано спать с мужчинами, которым она когда-то уже отдавалась и которые не помнят или почти не помнят об этом. «Как же я изменилась и до чего была неинтересна тогда…» И он тоже думал, что судьба повторяется и сводит их в вечера триумфов, притом он всегда принимает ее из рук старика. На самом же деле повторы судьбы означали лишь желание, свойственное всему роду людскому, – вести себя определенным образом в одинаковых ситуациях.

Погруженный в раздумье, сидя на краю кровати, он тихонько ласкал соски Сильвены, и по ее телу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату