ж говорить о мирянах. Ясно дело, катары! Кто их знает, что они
Дурной момент выбрала Гильеметта, чтобы наконец попробовать выскользнуть из кухни. Хотела всего-то проверить, нельзя ли домой пойти, пока не вовсе рассвело. И что же? Выскочила в большую залу, как раз когда брат Франсуа возгласил: «Ну что же, дайте хоть на лицо его посмотреть!» Ролан, с легкостью ворочая огромными ручищами пленника, невесомого и безмолвного, как сухая деревяшка, стащил с головы старика мешок. Кляп еще не успел вынуть — но глаза Старца, ГЛАЗА уже были высвобождены, уже ожгли и мгновенно узнали Гильеметту, бедную женщину, выдавшую его на мучения и смерть. Наверняка на смерть…
Гильеметта, тихонько вскрикнув и зажимая рот ладонями, прижалась к стене. Слезы закипели в углах глаз мгновенно — кто их разберет, слезы стыда ли, страха ли? И как она могла бояться
Больно было Гильеметте, тихо плакавшей в кухне на груди испуганного мужа. Ну и ночка, да еще и столько франков кругом, страшное дело. Верно говорят — вражда инквизиции немногим хуже ее дружбы. Бедным людям чем меньше дела с этой чумой иметь, тем спокойней получается, сохрани нас Господи и помилуй… И пока планировал храбрый Пейре увозить жену в Акс, от дурных глаз подальше; пока сетовала Гильеметта на
…Гильем Арнаут часто говорил — «Человек куда крепче, чем он сам о себе полагает». Неоднократно Гальярд убеждался в правоте своего учителя — казалось бы, уже не в силах идти, а гонит дух вперед спотыкающееся тело, глядь, и милю-другую прошагал после того самого мига, как впервые сказал «больше не могу». Кажется, не можешь более терпеть боль — а терпишь, молча терпишь, хотя до того и представить не мог без стона, чтобы тебе прижигали железом свежий шрам. Вот, настал очередной день убедиться, что человек, милостью Божьей, куда крепче, чем он может о себе помыслить.
…Когда-то давным-давно — когда брат Гальярд был просто Гальярдом, когда Гаронна была шириной с океан, дома в Тулузе были розовее, а хлеб — вкуснее, одного тулузского мальчика, никогда не думавшего о монахах и монашестве, все вокруг любили. Его любили родители — в самом деле, такое тоже бывает! Любили отцовы товарищи по мельничному братству, приходившие к нему в гости и качавшие младшего хозяйского сынка на коленях; любили — по-своему, конечно, не без драк — уличные товарищи; а еще его любил брат. Гираут. Гираут, в тени которого Гальярд рос, никогда не стремясь из нее выйти; его старший, его гордость, он порой брал его с собой во взрослые компании, он ставил его рядом с собой посмотреть, когда затевалась игра в камушки. Он однажды — всего однажды, но тепло от того дня жило в груди младшего долгие годы — сделал ему деревянную меленку, не хуже отцовских, хотя и маленькую — с колесом, крутившимся на мелководье. Гальярд мог часами лежать на животе в песке побережья, глядя, как вертятся деревянные тонкие лопасти; он любил каждую зазубринку от ножа, потому что брат сделал эту меленку ДЛЯ НЕГО. Для него одного. Почти половину лета Гальярд наслаждался своим сокровищем, пока не приучился оставлять его на ночь на берегу, и вода, поднявшаяся после дождя, унесла игрушку прочь, во вздувшуюся реку.
Гальярду было тогда… да, похоже, семь лет. Как раз тот самый год, когда сыновьям надевают штаны, потому что они уже научаются отличать мальчиков от девочек… Тот год, когда брат еще звал его Галчонком — детская кличка за широко разинутый восхищенный рот, с которым младший сопровождал любое действие старшего; кличка, которая позже забылась — а еще позже, еще через семь лет, между ними встало нечто огромное, больше самого Гальярда и больше Гираута, даже больше их взаимной любви и родства. Между ними встал
Вырастет… и станет… Господи, исцели меня, ибо я согрешил Тебе. Как я мог не знать, не предвидеть этого всю свою жизнь — да и разве не знал я воистину, что однажды Ты сделаешь со мною именно это? Мог ли надеяться, что я миную Твоего меча, смогу, единожды выскользнув из-под него, сделаться человеком настоящего выбора — каким-то иным путем? «
— Думаю, что задержанного надобно заключить под стражу, — бодро продолжал начатую речь брат Франсуа. — Слишком уж он тут знаменит, шуму наделает, если не запереть его покрепче. Как думаете, брат? На что-то ведь замковая темница должна пригодиться, благо у нас и тюремщик есть…
Памьерский тюремщик, по совместительству палач, невысокий ладный человек по имени… да не помнил Гальярд его имени — уже спешил снизу с докладом, что темница совершенно готова, и цепи подобрались приличной длины, если заковать понадобится. А старик Совершенный, тощая деревяшка, стоял посреди франкских рыл такой безмятежный, как только возможно с кляпом во рту. Будто и не о нем речь. Брат Франсуа, слишком занятый узником, чтобы смотреть на собрата, распорядился вынуть ему кляп: все равно замок на отшибе, кричи, не кричи — в деревне не услышат. Но тот ни звука не издал — только медленно облизал губы, белые, почти бесцветные — все так же не сводя глаз с одного-единственного человека. С того, кого в прошлой жизни называл своим младшим братом.
Некогда Гираут был выше — они окончательно расстались в гальярдовы шестнадцать, когда младший брат еще не вошел в полный рост, оставаясь, грубо говоря, заморышем. Такая простая плотская вещь, что он может оказаться с Гираутом одного роста, никогда не приходила Гальярду в голову; а теперь он был едва ли не выше и уж точно крупнее. Красавец парень Гираут, широченные плечи, шея как у молодого бычка… Постоянная аскеза высушила его, сделала кисти рук неоправданно огромными и длинными, шею вытянула и прочертила жилами. Черные кудлатые волосы не выпали — это Гальярд рано начал плешиветь, впрочем, какая разница, коли тонзуру все равно брить; у старшего же брата сохранилась пышная шевелюра — волосы малость распрямились и стали серо-седыми, однако оставались густыми. Он изменился очень сильно — даже сильнее, чем Гальярд, который и вытянулся в длину, и окреп, и подурнел от шрамов; однако этого человека Гальярд узнал бы в любой одежде, даже в черной рясе и подряснике катарского Совершенного. Он узнал бы его по взгляду — взгляду абсолютного узнавания, никуда не девшейся связи — говорящему так