обрету я, худший из грешников, милосердие Божье и братское. Я лишь сегодня понял — Miserere mei, Domine! — понял, что с раннего детства страстно мечтал об одном: чтобы я и мой брат оказались в подобном положении. Где я был бы сильным и старшим, а он зависел бы о меня вплоть до самой смерти. Тогда-то и мечтал я…

— Вы мечтали осудить его на смерть? — помогает францисканец этому прерывающемуся голосу. Так он порой помогает вилланам, за них договаривая их собственные грехи, которые темные люди не могут внятно назвать на исповеди, еще бы, если исповедаться раз или два в год…

— Нет, — голова покаянника, тяжелая больная голова, мотается туда-обратно, все отрицая. — Не так, брат, куда хуже. Я мечтал его свысока помиловать.

— И что же теперь?

— Я боюсь сделать это на Sermo Generalis. Боюсь, что не смогу исполнить долг инквизитора и сказать правду — кто раскаивается и должен быть помилован, а кто упорствует и теряет защиту Церкви… Христа ради, брат, возьмите на себя мое бремя. Сделайте это за меня. Я вам даю все полномочия, всё…

— Я согласен, — едва сдерживая страсть в собственном голосе, кивает исповедник. — Ради облегчения вашей души я готов объявить приговоры всем нашим осужденным — и оправдательные приговоры в том числе. Вы обо всем рассказали мне, ничего не утаили из понятий ложного стыда? Хорошо. Тогда сокрушайтесь о своих грехах, я же их вам отпускаю…

И покуда он читает разрешительную молитву, брат Гальярд осознает потрясающее известие, новость, уже бывшую с ним некоторое время, но таившуюся до поры: голова больше не болит. Голова кажется пустой и легкой, буравчик вынут из черепа над левой бровью, в голове тишина. Люди с такой головой засыпают, как только спина прикасается к постели.

— Благодарю, брат…

— Не за что, возлюбленный во Христе. Я всего лишь исполняю свой долг священника, — в полной темноте Франсуа подает напарнику руку, чтобы помочь подняться, и ладонь у него до странного холодная и влажная.

Когда в полдень, уже после мессы и даже после обеда, церковные колокола Мон-Марселя забились и закричали под усердными руками покаянника Симона Армье, брат Франсуа уже претерпел свое борение. Ему пришлось нелегко. Ночные мысли дали место дневным, и даже с утра на мессе, прислуживая брату Гальярду, францисканец все думал, почти неотрывно глядя на худое носатое лицо напарника. Подсидеть Гальярда он горячо желал еще с того времени, когда они, совершенно незнакомые, ехали от Памьера в большой, как многоместный гроб, скрипучей повозке с доминиканскими крестами. Тогда его мотивы были еще весьма абстрактными: искренне считая, что доминиканцам не по праву принадлежит должность лангедокских инквизиторов, Франсуа желал это положение как-нибудь изменить. Его несколько оскорбляло, что даже Этьен де Сен-Тибери, мученик их монастыря, куда менее знаменит, чем доминиканец Гильем Арнаут — а все потому, что отца Этьена назначили всего лишь в помощь главному инквизитору, и то после многочисленных жалоб дворян Тулузена на суровость и несправедливость приговоров последнего. Снимать с должности надобно такого инквизитора, а на его место ставить нового — лучше всего из францисканского ордена, так как францисканцы более мягки, более милосердны, более склонны вникать в людские горести… Ничего удивительного, что Франсуа не любил доминиканцев. Северный француз, он не любил их еще со времен Парижского университета, потому что во время своей учебы в подробностях наблюдал, как руководящие должности нотр-дамских каноников одна за другой переходили к этим выскочкам в белых хабитах. Когда он стал монахом, нелюбовь его еще выросла, подогреваясь межорденским соперничеством: дети святых Доминика и Франциска, тридцать с лишним лет назад давших друг другу в Риме братское объятие, обниматься в последнее время не собирались. Раздел сфер влияния в университетских кругах, предпочтение, отдаваемое Папами доминиканцам в качестве инквизиторов вот уже два десятка лет, и, наконец, совсем недавний английский скандал, утвердивший за детьми Доминика дурацкое прозвище «обутых братьев» — все это составило в душе Франсуа за годы его монашеской жизни некоторую горючую смесь. Так что когда монастырское начальство предложило ему стать напарником доминиканского инквизитора Тулузы и Фуа, Франсуа де Сен-Тибери был уже полностью готов к восприятию своего черно- белого собрата в качестве соперника, от которого хорошо бы избавиться. Ради любви Христовой и благосостояния собственного Ордена — заменить его, скажем, на себя самого.

Личное знакомство с братом Гальярдом лишь утвердило Франсуа в изначальном мнении. Францисканец увидел крайне самоуверенного, холодного и властного человека, постоянно придиравшегося к мелочам и не дающего Франсуа даже пальцем шевельнуть без его дозволения. Даже сама внешность напарника сразу показалась ему отталкивающей — сухая фигура, видимый в Гальярдовом лице переизбыток желчи, непроницаемый и какой-то рыбий взгляд, эти гадкие шрамы, неспособность улыбаться. Гальярд бы, по правде сказать, очень удивился, скажи ему кто, что он подавляет своего помощника, не дает ему никакой свободы расследований и нарочно берет на себя все мало-мальски значимые дела, лишь бы самолично просиять в качестве мудрого и удачливого инквизитора и оставить Франсуа в незаслуженном забвении. Однако именно так все и выглядело по мнению францисканского монаха, которому с раннего детства мешало приближаться к святости одно-единственное качество: честолюбие. Желание быть замеченным, желание похвалы — мог ли он знать, вечный отличник факультета, самый послушный и исполнительный новиций, успешный сын бедных родителей, к какому тяжелому ночному борению приведет его этот небольшой, казалось бы, всякому смертному присущий грех!

Франсуа обычно отличался чудесным аппетитом и хорошим сном. Однако ночь перед Большой Проповедью он провел, «ворочаясь досыта до самого рассвета» и вздыхая, как Иов на гноище; освобожденные в канун праздника демоны осаждали его различными идеями. Донести епископскому трибуналу, что Гальярд как инквизитор действует из личных побуждений, так как главный осужденный — его родной брат? Действие из личной ненависти наверняка обозначало снятие с поста инквизитора. Возможно, и что похуже — например, запрещение в служении — но это Франсуа уже не волновало: он думал о благе своего Ордена, в его понимании состоящем в умножении влияния. Однако собственное священническое служение Франсуа ценил превыше всего на свете, и нарушение тайны исповеди — даже ради общего блага — оставалось для него деянием дурным, скверным, немыслимым. Тысяча чертей, да Гальярд если бы и искал — не нашел бы лучшего способа запечатать Франсуа уста! Если бы тот сам как-либо догадался, почему его напарник так болен и горестен со дня поимки знаменитого Четвертого Монсегюрского Беглеца — было бы ему счастье; а теперь оставалось проклинать минуту, когда колени Гальярда коснулись пола на темной кухне.

Итак, тайну исповеди Франсуа нарушить все-таки не мог. Зато вполне мог оскандалить своего напарника, этого гордеца, с самого начала державшегося как святой среди праха земного. Родитель францисканца, небогатый бургундский дворянин, имел особенное крепкое выражение для надутых монахов вроде Гальярда, которые смотрят так, словно росту в них на пять вершков больше любого смертного: «Этот клирик, — говаривал мессир Бернье де ла Ланд, — так надулся, будто он даже по нужде ходит сплошными лилиями!»

А и делать-то ничего особенного не было нужно, чтобы Гальярд оскандалился; скорее, следовало кое-чего не делать. По здравом размышлении — насколько здравым может быть размышление в самые темные часы одного из самых темных месяцев года — Франсуа понял, что не стоит ему брать на себя объявление приговоров. Выступать как глашатай Гальярда — толку мало. Вот если тот сам объявит свои же, инквизитора Фуа и Тулузена, решения — и так, и сяк получится хорошо. Если не сможет осудить очевидного нераскаянного еретика, против которого не то что говорят — вопиют все свидетельства, недолго Гальярду останется занимать такое важное место. Не послужит к его пользе известие, что он попытался отпустить легендарного четвертого, которого всей Лангедокской церковью ловили и не могли поймать с самого сорок четвертого года.

А если объявит приговоры как они есть — что ж, тоже хорошо. В конце концов, Гильем Арнаут с этого начинал, после чего легат Жан де Вьенн наслушался от жителей графства о жестокости доминиканского злодея, о том, что необходимо его заменить или хотя бы дать в помощь другого инквизитора, помягче… Чем больше народа считает францисканцев своей опорой, защитой от жестоких детей Доминика — тем лучше. Простым людям невдомек, сколько раз генералы братьев-проповедников посылали в Рим прошение

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату