— Чего?
— Начитку нарабатываю, — пояснила она. — Термометр настроен… рухнет в тартарары… самое оно. Язык сломаешь.
— Это называется «аллитерация», — заглянув ей через плечо, растолковал филолог Мигицко. — Новый Ливанов, ни фига себе! Надо распечатать. Ни черта ты не понимаешь в поэзии… Чопик.
Последнее слово, а именно ее фамилию, он выговорил как-то странно. Другим, неуверенным, дрогнувшим голосом, отпустив к тому же, а скорее, отдернув от нее руки. Юлька вопросительно обернулась.
Но вопрос ей задал сам Денис:
— А что ты вообще тут делаешь?
— Красота! — возопил вконец бухой и жизнерадостный Паша. — Скажи, Димка, красота?
Чтобы адекватно отреагировать, Ливанову пришлось бы отвлечься от Алиного аккуратного ушка, в которое он шептал свои соображения по поводу банановой книгоиздательской отрасли в целом и отдельных ее представителей в частности. В купальнике исполнительный директор смотрелась о-го-го. Бюст у нее оказался на пару номеров круглее, чем притворялся под платьем, а животик был небольшой, мягкий и слегка пружинящий под рукой. Ливанов предпочел не отвлекаться.
— Красота, Паша, — отозвался он. — Ты обалденно все организовал. Ты лучший из моих заграничных издателей, за это я тебя и люблю.
— Дима, перестаньте, — хихикнула Аля, отодвигая его ладонь. — Остров же.
— Ты правда думаешь, что тут повсюду камеры?
— Конечно. Это ведь чья-то частная собственность.
— Черт, — сказал Ливанов, вытягиваясь на шезлонге и обозревая близкий клаустрофобный горизонт. — Ты не объяснишь мне, дорогая, почему мне так хочется презреть чью-то частную собственность, что-нибудь спереть, взорвать или как минимум насвинячить? Именно здесь и нигде больше.
— Наверное, вам надо поменьше пить.
— Не надо! — авторитетно встрял Паша. — Кстати, я тут прихватил кой-чего с презентации. Как ты смотришь, Дим?
Ливанов кивнул, ненавязчиво возвращая руку в исходное положение:
— Наливай.
Пляж состоял из полупрозрачного белого песка явно стеклянного происхождения, песчинки были идеально круглые, как мелкий бисер без дырочек. Море синело по контрасту чистым ультрамарином из тюбика. Шезлонги стояли попарно, деликатно наводя на мысль; Паша притянул по песку третий, и стало совсем уж непристойно. Кроме них, больше никого на пляже не было.
Ливанову здесь не нравилось.
Паша разлил по пластиковым стаканчикам коллекционный коньяк, они выпили на троих, исполнительный директор эротично облизнулась, в ее темных очках отражались две скучные ливановские морды. Позвонил Юрка Рибер, многословный и восторженный, непостижимый на своей бесконечно далекой волне. Похоже, он и мысли не допускал, что, отстрелявшись на Острове, Ливанов не вернется обратно, в лоно судьбоносной в глобальном масштабе дайверской экспедиции. Разубеждать его было муторно и лень. Ты последний романтик, Юрка, за это я тебя и люблю, но, господи, какой же ты дурак. Что-то последнее время вокруг развелось слишком много дураков, хотя казалось бы.
Паша самозабвенно наслаждался островной халявой, ради которой, собственно, все и было задумано. Аля тоже наслаждалась, правда, чуть сдержаннее, в ее планы, догадался Ливанов, почему-то входило еще и продать пару-тройку экземпляров банановой «Валентинки». Мальчика отправили загрузить книги назад в торпеду, тот рванул с ускорением, явно собираясь вернуться и остаток дня тоже оторваться по полной. Собственно, и ему, Ливанову, ничто не мешало…
Если б он не видел происходящего насквозь, не замечал, как не замечали издатели, второсортности этой халявы для бедных, грубой виртуалки от щедрот, отката на неизбежное зло бананового компонента в давно уже отдельной, автономной, самодостаточной островной действительности. Этот пляж, равно как и тот банкетный зал, наверняка специально держат для таких вот случаев, под разнарядку, для шаровиков — чтобы не портили пейзаж. А на Остров как таковой тебя попросту не пустили. Дмитрий Ливанов — недостаточно крупная величина, чтобы удостоиться приглашения на Остров. Даже твое гражданство вряд ли удосужились тут заметить, вписав, а вернее, списав тебя под банановую квоту, в материк, который Острову со скрипом приходится терпеть.
Не так часто Ливанова тыкали носом в некую субстанцию, недвусмысленно и убедительно указывая на его место в системе других, чуждых, по определению высших уровнем координат. В окопавшемся на Острове мире другого бабла, других ценностей и ориентиров вся его жизнь, книги, моральный авторитет обращались пшиком с такой презрительной неизбежностью, что для сохранения лица и самоуважения следовало сопротивляться, напрягая все внутренние силы. А напрягаться не хотелось. Не хотелось вообще нифига — только уехать отсюда.
Однако и самостоятельный отъезд вопреки радужным планам издательской троицы выдоить до дна перепавший им с неизмеримо высокого островного стола великолепный халявный день потребовал бы отдельных усилий. Проще было высидеть. А потом немедленно домой. В эту страну, без которой, оказывается, ему невозможно долго прожить. На Соловки.
Пришла эсэмеска от Катеньки, чересчур длинная для жанра, вызывающая в воображении жалостливую картину тонкого пальчика, бесконечно и неутомимо тыкающего в клавиши. Ливанов отписал «люблю»: минимум тыков, а ей хватит не меньше чем на сутки счастья, или что там у нас вместо него. Как бы взять ее с собой, черт, надо продумать, не на глазах же у Лильки, а Лильку я на Соловках никуда не дену. Ладно, как-нибудь в следующий раз.
Запыхавшись, вернулся издательский мальчик, почти на бегу сдернул майку и со свистом врезался в синьку поддельного островного моря. Паша подорвался следом, увлекая за собой красавицу-супругу, та пронзительно завизжала и несколько раз призывно оглянулась на Ливанова. Он подмигнул ей вслед — хорошая, правильная баба, достойная чего-то получше этого радостного бананового алкоголика, — и позвонил жене.
Они давно уже общались по телефону междометиями, со стороны в этом шпионском диалоге — как- там-ничего-а-ты-ну-да-все-да-да-пока-целую — не прослушивалось ни малейшей информации, а между тем их разговоры содержали в себе всё. Сплошные знаки-символы, вобравшие в себя все их бесконечные разговоры на протяжении длинной, чудесной и относительно, с поправкой на страну, счастливой совместной жизни. Жизни, заточенной под вечность, хотим мы того или нет — потому что есть Лилька. Достаточное и необходимое условие хоть какой-то вечности.
Спросил про нее. Тоже давно запароленное: «Как Лилька? — Хорошо», — плюс иногда пару коротких ярких деталек, точечно рисующих картинку, на которой все действительно хорошо, почти как в жизни, долгой и счастливой. На расстоянии, по телефону, в жанре краткого и емкого обмена сведениями между опытными резидентами иностранной разведки, эта картинка выходила особенно убедительной. Ливанов порой и сам в нее верил.
— Ничего, — сказала жена. — Приболела.
— Горло? — внезапно охрипнув, спросил Ливанов.
— Да.
В ее коротенькое, почти без гласной, «да», вместился зоопарк и жирафы, и гора мороженого на чайной ложке, и внук Герштейна, восхищенно глядящий в Лилькин разинутый рот, а ты молчал, ты ей позволил, черт, черт! Жена, конечно, ничего не сказала, никогда она не озвучивала упреков, не вербализировала его вину, становившуюся от этого еще более острой и непоправимой. Если бы между ними хоть иногда происходили сцены с потоками компромата и взаимных обвинений, многое, наверное, казалось бы легче. Ну мало ли, дочка приболела, ну горло, ну отец-идиот накормил ребенка мороженым… Пускай бы вспышка, разряд, громоотвод, — но ничего подобного не было, ни малейшей поблажки, на такой вот женщине он женился, и это уже навсегда.