Подотдел же расформировать то ли забыли, то ли постеснялись, и вместо изучения литературных памятников его сотрудники разгадывали кроссворды, читали Стругацкую недозапрещённую лабуду и судачили об очередных похождениях дяди Толи. Света, правда, была энтузиаст(ка). Она вела переписку со всеми тлёноязычными спецами мира — таковых было пять человек, не считая её. Зубрила укбарский, неизвестно зачем. Не то чтобы она верила, что ещё найдутся драматические или поэтические шедевры на этих языках, однако считала свою работу необычной и тем тешила своё тщеславие. Егор жалел её жалкой жалостью, каковую чувствовал в первые годы жизни к игрушкам, а позже — ко всем женщинам, которых узнавал близко. Они часто ругались, Светка материлась по-тлёнски, Егор по-рэперски, так что даже бранясь, они плохо понимали друг друга и редко обижались поэтому. Он очень не хотел детей, полагая, что не вправе давать кому-то жизнь, а следовательно и сопутствующую ей смерть в придачу, не спросив согласия этого кого-то.
И всё-таки не скоро, не ко времени, когда брак их уже клонился к разводу, Настя родилась, и он прохладным, почти филологическим своим умом заключил, что слово «счастье» небессмысленно. Жалость его засветилась нежно и стала почти совсем как любовь, хотя и ненадолго. На одну, то есть, только минуту, из таких, впрочем, минут, каких на весь человечий век наберется на четверть часа всего, но от которых тепло в самых январских его и страшных закоулках.
09
Однажды родные просторы вдруг перестроились и огласились гласностью. Потрескалась и рассохлась советская крепость, загуляли по ней лихие сквозняки, засквозили во все щели, да и зашевелились внутри крепостные, закашляли, закряхтели и понемногу, позёвывая и тараща очи, стали вываливаться наружу, вытягиваться на запах запада, выдумывать себе новый парадиз в виде Парижа и супермаркета заместо советской социалистической канители и ничейной земли всепланетного колхоза, обетованной Ульяновым Ильичом, вчерась ещё светочем, а нонче обозванным смачно и громко сволочию и кровожадною воображалою.
Умы смутились, и рождённые лакействовать, выброшенные на свободу, впадали кто в коматозное смирение, кто в самый вульгарный нигилизм. Партбоссы ругали партию, комсомольцы заводили тёмные какие-то банки и биржи, прапорщики подались в киллеры, герои соцтруда распродавали потихоньку оборонку и нефтянку, припрятывали доллары в стиральных машинах и в дачных нужниках, а на досуге митинговали, ругали реформаторов и оплакивали былое величие красной державы. Оплакав же хорошенько, утеревши слёзы, слюни и сопли, ехали в кооперативные кафе и юрким чернявым личностям сбывали, сплавляли ненаглядную оборонушку, родину родименькую, отечество достославное, любезное и плакали, плакали снова. Продадут, поплачут, ещё продадут. Хорошо! Хорошо было…
Егор перемены встретил без перемены настроения, по нему так при любом режиме жить забавно, потому что не очень умной жизнь кажется при любой власти, режим дело десятое. Как-то они с Игорем Фёдоровичем вышли из конторы купить на толкучке немецкого, теперь недефицитного пива и польского печенья — Иветте, шоколадного. К середине пути Егору стало слегка не по себе, почему, он не сразу понял. Что-то часто попадались навстречу, вдруг шли с боков, обгоняли, сопели за спиной гладкие ребята в клетчатых штанах, у кого купленных в комке, у кого пошитых из одеял и занавесок, да ещё в джинсах «пирамида», моднейших тогда в течение двух-трёх недель, неизвестно где произведённых и неизвестно куда после мгновенного повального облачения исчезнувших, вышвырнутых в мусор и забытых. Мелькали пару раз и треники с отвисшими коленками из фальшивого адидаса. Слишком на тротуаре много было этих ребят, тесно вдруг стало от них. И вот обступили, остановили, окружили, смотрят.
Егор испугался до бесчувствия, так что и страха самого не почувствовал. Это были любера, бандиты первой демократической волны. Игорь Фёдорович попытался сбежать, но запутавшись в трениках и пирамидах и получив краткий, но убедительный удар по горлу ребром ладони, утихомирился.
— Ну что, Чиф, вот ты и попался, — проурчал ему некто клетчатый. — Ботинок тебе кланяется. Щас отойдём во двор, сюда вот, там и застрелим. Не бойся, больно не будет, сзади в голову, не заметишь даже. Только не рыпайся, не шуми. А это кто? Что за фрайер?
— Неважно, так, товарищ по работе, редактор, он ни при чём, — неожиданно хладнокровный тон Игоря Фёдоровича поразил Егора. — Не трогайте его.
Клетчатый долго смотрел Егору в глаза. Егор смотрел в себя, там было пусто и неожиданно тихо, как в деревне в полдень.
Клетчатый отошёл на несколько шагов, треники и пирамиды сгрудились вокруг него, за исключением троих, стороживших Черненку и Егора, и зашептались отборным матом, напористо и страстно. Затем от толпы отделился розовый блондин в настоящей вроде бы пуме, медленно подвалил к Егору и сказал:
— Извини, не узнали, сразу не поняли. Полный безандестэндинг. Дяде Ахмету привет от люберецких передай. А ты, козёл, скажи спасибо, что с таким уважаемым человеком прогуливаешься, а не то лежать бы тебе с пробитой крышей на школьной помойке. Ну лежать-то тебе, падла, по-любому, не сомневайся, но не сегодня, ладно, не сегодня.
Розовый гангста пожал Егору руку и увёл братву в тот самый школьный двор, где мог бы пропасть Игорь Фёдорович, оказавшийся не только специалистом по Стивенсу, но Чифом, козлом и падлою.
— Егор, мы за пивом не пойдём. Идите теперь за мной, — пробормотал Черненко. Они вернулись к издательству, обогнули его и в переулке вошли в здание сталинских времён, жилой дом дворцового типа из коммунальных квартир, набитых спивающимися разночинцами. На четвёртом этаже была только одна дверь. Черненко сказал в домофон «Чиф, Чиф», дверь открылась. Егор впервые видел действующий, исправный домофон. Дверь им открыл патлатый седенький счастливый старичок, похожий на Эйнштейна, только что получившего нобеля и сбрившего усы.
— Егор — Фёдор Иванович, — наспех и невнимательно представил Чиф.
10
Помещение было то ли складом, то ли конторой, то ли гостиничным номером. Было и что-то от выставочного павильона. Всё, что мог бы вообразить для полного счастья навалом начитанный, полукультурный, нежданно пять раз подряд выигравший в спортлото неглавный инженер небольшого завода, нагромоздилось на ста примерно кв. метрах и хвастливо лезло на глаза. Здесь были: евроремонт венгерско-турецкого качества, штук пять мицубишей и акаев, итальянская мебель из Армении, баночное пиво, ликер «Амаретто», сигареты «Ротманс», фисташки в пакетиках ядовитой раскраски. И какие-то коробки с иностранными надписями, некоторые из-под ксерокса, из которых торчали деньги.
Фёдор Иванович молча налил ликёр в коньячные рюмки, вывалил из пепельницы на ладонь чьи-то напомаженные окурки, всыпал на их место орешки и деликатно покинул комнату. Черненко и Егор уселись в кресла.
Минут двадцать оба остервенело дули приторный ликёр и лузгали солёные-пресолёные фисташки.
— Как вы думаете, почему они нас отпустили? — заговорил, захмелев, Черненко.
— Приняли меня за кого-то в их тусовке знатного, обознались, испугались, — ответил Егор.
— Почти так. Но не совсем. Сначала испугались. А потом, чтобы оправдать свой испуг, говоря по- научному, рационализировать его, решили, что вы подручный дяди Ахмета, авторитетнейшего вора из Балашихи.
— Чего же они, по-вашему, испугались?
— У вас в глазах, в выражении лица, во всей повадке есть что-то такое… — после протяжной паузы медленно, длинно произнёс Чиф. — Тихо у вас внутри, всегда тихо, даже когда страшно или весело. С такой тишиной в себе можно глупых детей и стариков залезть в огонь спасать, а можно и в концлагере истопником подрабатывать. Эта несокрушимая внутренняя тишина людьми примитивными считывается как равнодушие.