выражение тоски.
В Берлине я поехала в гостиницу «Бристоль», где в великолепном помещении нашла Лои Фуллер, окруженная своей свитой. Около десятка красивых молодых девушек толпились вокруг артистки и попеременно целовали ее и гладили ей руки. В нашем простом быту мать редко ласкала нас, хотя, конечно, горячо любила, и поэтому я была поражена при виде такого преувеличенного выражения привязанности. Тут царствовала теплота, которой я еще нигде не встречала.
Доброта Лои Фуллер не имела пределов. Она позвонила и заказала такой роскошный обед, что я даже не представляла себе, сколько он может стоить. Ей предстояло в тот же вечер выступать в «Винтергартене», но, глядя на нее, я недоумевала, как она появится перед публикой, до того сильные страдания причиняли ей боли в спине. Ее очаровательная свита время от времени приносила мешки со льдом, которые клались между спиной артистки и спинкой стула. «Еще один мешочек, душечка, – говорила она, – это действительно успокаивает боль».
Вечером мы все сидели в ложе и смотрели, как танцует Лои Фуллер. Неужели порхавшее перед нами ослепительное видение было той бедной больной, которую мы видели несколькими минутами раньше? Я вернулась в гостиницу, ослепленная и захваченная этой удивительной артисткой.
На следующее утро я в первый раз отправилась осматривать Берлин. Вначале на меня, уже мечтавшую о Греции и греческом искусстве, архитектура Берлина произвела минутное впечатление.
– Ведь это Греция! – воскликнула я.
Но, присмотревшись поближе, я поняла, что Берлин на Грецию не похож. Это был северный оттиск Греции. Эти колонны не были дорическими колоннами, возносящимися к небесам олимпийской синевы. Нет, эти колонны созданы германским педантическим, научно-археологическим пониманием Греции. И когда я увидела императорско-королевскую гвардию, выходящую гусиным шагом из-под дорических колонн Потсдамской площади, я вернулась домой в «Бристоль» и сказала: «Принесите мне стакан пива. Я устала».
Мы провели несколько дней в Берлине, а затем покинули гостиницу Бристоль, чтобы последовать в Лейпциг за труппой Лои Фуллер. Мы должны были уехать без багажа, и далее скромный сундук, привезенный мною из Парижа, был брошен вместе с остальными. В те времена я не могла понять, как это случилось с артисткой варьете, пользовавшейся таким успехом. После роскошной жизни, обедов с шампанским и великолепных апартаментов в гостинице для меня оставалось неясно, почему нас заставили уехать без багажа. Позже я узнала, что всему виной была Сада Якко, антрепренершей которой являлась Лои Фуллер. Сада Якко не делала сборов, и заработок Лои Фуллер шел на покрытие дефицита.
В Лейпциге, как и в Берлине, я каждый вечер из ложи восхищалась Лои Фуллер и все больше и больше поражалась ее удивительному таланту, который казался не от мира сего. Поразительное создание! Она иногда словно становилась прозрачной, светлой, разноцветной и яркой, как огонь, а порой растворялась в спирали пламени, уносившейся в бесконечность.
Из Мюнхена мы решили перебраться в Вену, но средств на переезд снова не было, и так как казалось совершенно невозможным их достать, я предложила пойти к американскому консулу и попросить у него помощи. Я ему сказала, что он должен нам достать билеты в Вену, и только благодаря моим уговорам удалось их получить. Приехав туда, мы остановились в гостинице «Бристоль», где нам отвели роскошное помещение, несмотря на то, что вещей с нами почти не было. К этому времени я, все еще продолжая восторгаться искусством Лои Фуллер, начала задаваться вопросом, почему я, собственно говоря, покинула мать одну в Париже и какую играю роль в этой толпе красивых, но взбалмошных женщин, так как я, в сущности, была лишь беспомощным зрителем драматических событий, разыгрывающихся по пути.
В Вене, в гостинице «Бристоль», меня поместили в одной комнате с рыжеволосой девушкой, называемой Нянюшкой, за ее всегдашнюю готовность приласкать и полечить всякого, у кого болела голова. Как-то около четырех часов утра Нянюшка встала, зажгла свечу, и, подойдя к моей кровати, объявила: «Бог мне приказал тебя задушить!»
Мне приходилось слышать, что никогда не следует перечить помешанному, если его охватит внезапный припадок сумасшествия. Несмотря на испытываемый страх, мне удалось взять себя в руки настолько, чтобы ответить: «Хорошо. Только сперва дай мне помолиться!»
– Молись, – согласилась она, и поставила подсвечник на столик около моей кровати.
Я соскочила с кровати, распахнула дверь и, словно преследуемая самим Сатаной, как была в ночной рубашке и с волосами, рассыпавшимися по плечам, бросилась бежать вдоль длинных коридоров, вниз по широкой лестнице, прямо в контору гостиницы, где стала громко кричать: «Там помешалась дама!»
Нянюшка мчалась следом за мной, но шесть человек из гостиничной прислуги набросились на нее и держали, пока не появились доктора. Осмотр ими рыжеволосой девушки дал очень неприятные для меня результаты, и я решила телеграфировать матери в Париж с просьбой немедленно приехать, что она и исполнила. После того как я ей рассказала о своих переживаниях, мы решили уехать из Вены.
Как-то, пока я еще была в Вене с Лои Фуллер, мне случилось танцевать в Kunstlerhaus на вечере для артистов. Многие подходили ко мне с букетами красных роз, и, танцуя Вакханалию, я была совершенно покрыта цветами. Там, между прочим, присутствовал венгерский импресарио Александр Гросс. Он ко мне обратился, говоря: «Если хотите составить себе блестящую будущность, приходите ко мне в Будапеште».
И вот, смертельно запутанная средой, в которую попала, и охваченная одним желанием бежать из Вены с матерью, я естественно вспомнила предложение г. Гросса и поехала в Будапешт в надежде найти лучшее будущее. Он представил мне контракт на тридцать самостоятельных вечерних выступлений в театре «Урания».
Это был мой первый контракт, по которому мне приходилось танцевать перед публикой в театре, и я заколебалась. «Мои танцы для избранных, – сказала я, – для артистов, скульпторов, художников и музыкантов, но не для толпы». Александр Гросс протестовал, говоря, что артисты являются самыми взыскательными критиками, и что если мои танцы нравятся им то, безусловно, понравятся и широкой публике.
Меня уговорили подписать контракт, и пророчество Александра Гросса исполнилось. Первое выступление в «Урании» прошло с неописуемым успехом. Я танцевала в Будапеште тридцать вечеров при полных сборах.
Ах, Будапешт! Стоял апрель месяц, была весна. Как-то вечером, вскоре после первого выступления, Александр Гросс пригласил нас ужинать в ресторан, где играла цыганская музыка. Ах, цыганская музыка! Тут впервые пробудилась моя юная чувственность. Что удивительного в том, что под эту музыку мои дремавшие чувства раскрылись, как цветы. Есть ли что-либо подобное ей, этой цыганской музыке, рожденной землей Венгрии?
11
Дивный город Будапешт был весь в цвету. На холмах, по ту сторону реки, в каждом саду цвела сирень. Каждый вечер темпераментная венгерская публика бешено меня приветствовала, бросая на сцену шапки с громкими криками: «Eljen!»
Однажды вечером, под впечатлением виденной утром картины блещущей и переливающейся на солнце реки, я послала предупредить дирижера и в конце спектакля импровизировала «Голубой Дунай» Штрауса. Эффект получился, подобный электрическому разряду. Вся публика в неистовом восторге вскочила с мест, и я должна была много раз повторить вальс, прежде чем театр перестал походить на дом умалишенных.
В тот вечер в бесновавшейся толпе находился молодой венгр с божественными чертами лица и стройной фигурой, которому было суждено превратить целомудренную нимфу, какой я была, в пылкую и беспечную вакханку. Все способствовало перемене: весна, мягкие лунные ночи, воздух, насыщенный сладким запахом сирени. Дикий восторг публики, мои ужины в обществе совершенно беззаботных, чувственных людей, цыганская музыка, венгерский гуляш, приправленный паприкой, тяжелые венгерские вина, то, что впервые за мою жизнь я ела обильную, возбуждающую пищу – все пробуждало сознание, что мое тело не только инструмент, выражающий священную гармонию музыки. Мои маленькие груди стали незаметно наливаться, смущая меня приятными и удивительными ощущениями. Бедра, напоминавшие еще недавно бедра мальчика, начали округляться, и по всему моему существу разлилось одно огромное, волнующее, настойчивое желание, в смысле которого нельзя было ошибиться. По ночам меня мучила бессонница, и я металась в постели в горячечном, мучительном томлении.