мне не удалось найти.
Прошло семь лет со времени моего первого выступления в Новой Галерее. Я имела счастье возобновить свою прежнюю дружбу с Чарльзом Галлэ и поэтом Дугласом Энсли. Великая и прекрасная Эллен Терри часто посещала театр. Она обожала моих детей и однажды повела их всех в Зоологический сад к их великой радости. Королева Александра посетила два наших спектакля, и многие дамы английской аристократии, между ними знаменитая леди де Грей, впоследствии леди Рипон, запросто приходили за кулисы и любезно со мной разговаривали.
Герцогиня Манчестер подала мне мысль, что моя идея может привиться в Лондоне и что там я могу найти поддержку для своей школы. С этой целью она нас всех пригласила в свой загородный дом на Темзе, где мы снова танцевали перед королевой Александрой и королем Эдуардом. Короткое время я была окрылена надеждой основать школу в Англии, но и здесь в конце концов меня постигло новое разочарование! Где страна, где здание, где средства, достаточные, чтобы в широком масштабе осуществить мои мечты?
Как всегда, расходы по содержанию моего маленького стада были огромны. Мой банковский счет вскоре снова свелся к нулю, и школа была вынуждена вернуться в Груневальд, где я подписала контракт с Чарльзом Фроманом на турне по Америке.
Я сильно горевала, расставаясь со школой, с Елизаветой, с Крэгом, но больше всего со своей дочуркой Дердре, которой было теперь около года и которая превратилась в румяную, голубоглазую, светлокудрую девочку.
Таким образом, в один прекрасный июльский день я оказалась одна на большом пароходе, направляющемся в Нью-Йорк, как раз восемь лет спустя после моего отъезда оттуда на грузовом пароходе. В Европе я была уже знаменита. Я создала новое течение в искусстве, школу и ребенка. Не так плохо. Но, с точки зрения материальной я была не намного богаче, чем прежде.
Чарльз Фроман был знаменитым антрепренером, но не понял, что мое искусство не в духе широких масс, и что оно могло нравиться определенному кружку избранной публики. Он меня выпустил в самый разгар августовской лсары как приманку для Бродвея, а небольшому и недостаточно звучному оркестру пришлось играть «Ифигению» Глюка и Седьмую симфонию Бетховена. Результат, как и следовало ожидать, оказался плачевным. Немногочисленные зрители, случайно забредшие в театр в эти жаркие вечера, когда температура доходила до тридцати градусов и больше, были в полном недоумении и ушли, неудовлетворенные виденным. Критиков было мало, и рецензии давали они отрицательные. В общем, мне оставалось заключить, что возвращение на родину было страшной ошибкой.
Однажды вечером, когда я, окончательно потеряв бодрость, сидела в своей уборной, послышался приятный задушевный голос, приветствовавший меня, и в дверях показался человек небольшого роста, но прекрасно сложенный, с гривой курчавых каштановых волос и очаровательной улыбкой. Он порывисто протянул мне руку и наговорил столько прекрасных вещей о моем искусстве, что я почувствовала себя сразу вознагражденной за все неприятности, испытанные мною со времени приезда в Нью-Йорк. Это был Джордж Грей Барнард, знаменитый американский скульптор. С тех пор он стал каждый вечер приходить на спектакль, часто приводя с собой художников, поэтов и других друзей, среди которых были талантливый режиссер Давид Беласко, художники Роберт Генри и Джордж Беллоус, Перси Маккей, Макс Истман, вообще всех молодых новаторов из Гринвич Вилледжа. Помню также трех неразлучных поэтов, живших в башне за сквером Вашингтона. – Е.А. Робинсона, Риджлей Торренса и Виллияма Воган Муди.
Этот дружеский привет и восхищение художников и поэтов влили в меня новую бодрость и сгладили немного холодность и отсутствие интереса со стороны нью-йоркской публики.
В то время Джорджу Грею Барнарду пришла мысль вылепить с меня статую под названием «Пляшущая Америка». Уотт Уитман сказал: «Я слышу поющую Америку». В один прекрасный октябрьский день, в один из тех чудных дней, которые бывают только в Нью-Йорке осенью, мы стояли вместе с Барнардом на холме недалеко от его мастерской на Вашингтонских Высотах, и я произнесла, протянув вперед руки: «Я вижу пляшущую Америку». Так зародилась у Барнарда мысль о статуе. Я приходила в ателье каждое утро, принося с собой завтрак в корзиночке, и мы провели много чудных часов, обсуждая новые планы художественного вдохновления Америки.
В его мастерской я увидела прелестный торс молодой девушки, для которого позировала, по его словам, Эвелина Несбит, до того еще, как встретила Гарри Соо и была еще простой девушкой. Ее красота приводила в восторг всех художников. Понятно, что эти разговоры в мастерской и совместное преклонение перед красотой возымели свое действие. Со своей стороны я охотно готова была отдать душу и тело для вдохновления творца статуи «Пляшущей Америки», но Джордж Грей Барнард был человек, доводивший добродетель до фанатизма, и все мои юные нежные порывы разбивались о стойкость его религиозной верности добродетели. Мрамор его статуй не становился от этого ни холодней, ни строже. Я олицетворяла эфемерность, он же – вечность. Что же удивительного в том, что я мечтала быть воспроизведенной Барнардом и через его гений получить бессмертие? Всеми фибрами своего существа я жаждала стать гибкой глиной в руках скульптора.
Идея статуи «Пляшущей Америки» была начата блестяще, но, увы, не получила дальнейшего развития. Вскоре пришлось отказаться от позирования в виду внезапной болезни жены скульптора. Я надеялась, что послужу моделью для величайшего произведения Барнарда, но этого не случилось.
Чарльз Фроман, увидев, что мои выступления на Бродвее очень неудачны, решил попытать счастья в маленьких провинциальных городах, но турне было так плохо организовано, что кончилось еще большим провалом, чем спектакль в Нью-Йорке. В конце концов я потеряла терпение и явилась к Фроману. Я нашла его в очень подавленном состоянии, считающим потерянные деньги. «Америка не понимает вашего искусства, – сказал он, – оно слишком переросло американцев, и им его не понять. Вам лучше вернуться в Европу». Контракт, заключенный мною с Фроманом, был на шестимесячное турне и гарантировал мне известную сумму, независимо от успеха. Тем не менее из чувства оскорбленной гордости и презрения к его отчаянию я взяла контракт и разорвала на его глазах, говоря: «Теперь, по крайней мере, вы свободны от всякой ответственности».
Следуя советам Джорджа Барнарда, который постоянно повторял, что гордится мною, как цветком, выросшим на американской почве и что ему будет обидно, если Америка не оценит моего искусства, я решила остаться в Нью-Йорке. Я наняла ателье в здании изящных искусств, украсила его ковром и голубыми занавесами и приступила к новой работе, танцуя каждый вечер перед поэтами и художниками. Я рада, что послушалась совета Джорджа Грея Барнарда и осталась в Америке, так как однажды в ателье пришел человек, которому было суждено помочь мне завоевать восторги американской публики. Он видел меня в театре Критерион танцующей под небольшой и плохой оркестр Седьмую симфонию Бетховена и понял, какое впечатление произведут мои танцы под аккомпанемент прекрасного оркестра, которым он сам дирижировал. Это был Вальтер Дамрош.
Мои детские занятия теорией оркестровки и роялем, вероятно, оставили след в моем подсознании. Когда я лежу спокойно, закрыв глаза, мне слышатся звуки целого оркестра так ясно, будто он играет передо мной, и каждый инструмент олицетворяется в моем воображении двигающейся полной выразительности фигурой. Этот оркестр теней всегда танцует в моем внутреннем «я».
Дамрош предложил мне ряд выступлений в опере «Метрополитен» в декабре месяце, на что я радостно согласилась. Результат был именно тот, какой он предсказал. Чарльз Фроман, пославший купить ложу на первое представление, поразился, услышав, что в театре не осталось ни одного свободного места. Случай этот доказывает, что даже самый великий художник в неподходящей обстановке не имеет успеха. Так было с Элеонорой Дузе во время ее первого турне по Америке, когда по вине плохого антрепренера она играла перед пустым залом и пришла к заключению, что Америка ее никогда не оценит. Вернувшись в Америку в 1924 году, она была встречена сплошной овацией от Нью-Йорка до Сан-Франциско просто потому, что у Морриса Геста оказалось достаточно художественного чутья, чтобы ее понять.
Я очень гордилась поездкой с оркестром из восьмидесяти человек под управлением знаменитого Вальтера Дамроша. Это турне оказалось исключительно удачным, так как оркестр относился с искренним расположением к своему дирижеру и ко мне. Действительно, я чувствовала к Вальтеру Дамрошу такую симпатию, что, стоя на сцене перед началом танца, я ощущала незримые нити, связывавшие каждый нерв моего тела с оркестром и его дирижером.
Это турне по Америке было, вероятно, самым счастливым временем моей жизни, хотя, конечно, я