— Юра, — предложил он великодушно, — может, поменяемся бортами?
— Нет, Иван Фотич, — вздохнул Юра. — Если уж не повезет, так и от родной жены насморк подхватишь.
— У тебя что, в самом деле ни разу не клюнуло?
— Ни разу...
Юра на глаз прикинул улов гостя и решил, что пора кончать этот балаган.
— Будя, Иван Фотич, — сказал он. — Не ровен час, рыбнадзор из-за острова на стрежень...
— И то верно, — согласился гость. — Не будем нарушать порядок. Жалко только, что ты ничего не поймал. А мне говорили, что ты даже из дождевой лужи сома можешь выловить.
— И на старуху бывает проруха.
— Ну и как рыбалка? — спросил чуть позже секретарь обкома Юру.
— Уложились в норму. Гость надергал за двоих.
— Ты что ж, — не понял секретарь, — хочешь сказать, что ты вообще ничего не поймал?
— А я на своих удочках все крючки срезал.
Из больничной палаты выписывался интеллигент — мой сосед по койке. И очень уж он страдал от того, что не может достойно отблагодарить профессора, который поставил его на ноги.
— Боже, — нудил он, — как это некрасиво! Ведь что-то я должен ему подарить...
Мне надоело его нытье, и я предложил:
— Ну дайте ему незаметно хотя бы червонец. Он сам купит себе, что ему надо.
А десять рублей в ту пору были хорошие деньги.
— Но это некрасиво, — поморщился интеллигент. — А впрочем...
И когда профессор пришел проститься с ним, он, краснея и смущаясь, отвел его к распахнутому настежь окну и, держа руку в кармане, стал ему что-то сбивчиво говорить. Чтобы не смущать их, мы, трое оставшихся, как по команде отвернулись от окна. И тут раздался возмущенный голос профессора:
— Как вы посмели?!
Кто-то пробежал по палате и хлопнул дверью. Мы обернулись: профессор один стоял у окна, засунув руки в карманы халата, и тяжело дышал. Потом его седые брови поползли вверх, он вытащил из кармана червонец, тупо на него посмотрел и пробормотал:
— Все-таки сунул, стервец! — и, перегнувшись через подоконник, крикнул: — Чернов! Это свинство! — скомкал червонец, бросил его со второго этажа к подъезду и выскочил из палаты.
Не успели мы обсудить его благородный поступок, как вошла медсестра.
— Что у вас тут произошло? — спросила она ледяным тоном.
— Ничего.
— Как это ничего? Профессор вне себя. Он, как всегда, надел мой халат, а там лежала десятка, которой не оказалось. Я спросила, не мог ли он ее выронить. «Нет, — сказал он, — я ее выбросил в окно». Так что случилось?
Мы натянули на свои головы простыни и тихо заскулили.
Киру Константиновну Станиславскую Леня Коробов встретил у опекушинского памятника Пушкину.
— Ах, Ленчик, — сказала она, — как же о нас дурно думают в Европе! Ну бедные мы, несчастные, но не до такой же степени!
Оказалось, что в Париже умерла ее тетка и кузина прислала посылку с мукой. Просила помянуть усопшую и добавила: «Очень покойница любила московские пироги с вязигой. Помяните ее этими пирогами».
— Но ведь муки у нас и в самом деле нет, — возразил Леня. Это было еще до отмены карточной системы — вскоре после войны.
— Попрошу я у девчат в Филипповской булочной. Ведь не откажут они мне ради такого случая. Смешаю с французской... А их мука мне не понравилась: какая-то серая и, по-моему, немного сладит. А ты непременно приходи. Я тебе позвоню.
Она позвонила, и Леня пришел. Все было чинно и благородно. Правда, специфический вкус зарубежной муки в пирогах не всем понравился. В ту пору наши люди употребляли только отечественный продукт и к иностранному не привыкли.
А через неделю Кира Константиновна снова позвонила Лене и попросила о встрече. Они встретились там же, на Пушкинской площади.
— Что случилось? — спросил Леня, увидев, как у Киры Константиновны дрожат губы.
Она протянула ему листок.
— Прочитай сам... Я не могу об этом говорить. Это от кузины. Из Парижа.
Кузина писала, что матушка ее скончалась в канун оккупации Франции германо-итальянскими войсками. Тогда же ее кремировали. Перед смертью она попросила, чтобы прах ее захоронили в русской земле. Но об этом не могло быть и речи целых пять лет. И урна с прахом хранилась в семье кузины. После окончания войны появилась возможность высылать в Россию посылки с вещами и продуктами. Пересылка же праха стоила больших денег. И тогда кузина пошла на хитрость.
Хитрость удалась, только вот письмо в пути задержалось...
Где-то давным-давно я вычитал историю, случившуюся с Джеком Лондоном на одном из тихоокеанских островов. Он решил выступить перед туземцами с рассказами о своих приключениях. Пытаясь как-то расшевелить воображение аборигенов, он с захлебом вспоминал жемчужину величиной с баранью голову, которую видел на островах Фиджи, золотые россыпи на Клондайке, леденящие кровь истории и забавные случаи. И при этом все время по привычке поправлял большим пальцем вставную челюсть, которая, видать, была плохо подогнана. Что уж говорить о зубной технике начала века, если она и в наше время далека от совершенства.
Рассказывают об одном конфузе, случившемся с комсомольским поэтом Александром Безыменским. Тем самым, о котором другой поэт, сатирик, написал известную в свое время эпиграмму:
Волосы дыбом, зубы торчком:
Старый мудак с комсомольским значком.
А зубы «торчком» у него были оттого, что ему сделали такую вставную челюсть. В разговоре он ее постоянно ставил на место легким ударом ладони. И вот, выступая перед делегатами очередного комсомольского съезда, он в сто первый раз стал рассказывать, как слушал Ленина, который призывал «учиться, учиться и учиться». Всем это давно уже обрыдло, но поэт так вошел в раж, что забыл о своей челюсти, и она в какой-то момент выскочила у него изо рта и полетела через трибуну. С легкостью фокусника он успел ее подхватить и с легким пристуком поставить на место. Это был не гром, а шквал аплодисментов, к тому же долго не смолкающих. Такого успеха не было больше ни у одного оратора.
Не имели успеха у аборигенов и рассказы Джека Лондона. Он не заметил на их лицах никаких чувств, кроме одного — зависти. Все смотрели ему в рот с откровенной завистью. А когда он наконец выдохся и замолчал, к нему бросилась толпа с требованием показать им, что у него во рту за чудо: на острове свирепствовала цинга...
И все-таки, думаю, нет никаких оснований скептически относиться к мастерам зубов и челюстей. В этом меня лишний раз убеждает история, рассказанная нашим замечательным поэтом Николаем Доризо.
Приехал он как-то в Одессу и познакомился там с местным поэтом Мишей Кацем. Миша без ложной скромности поведал столичной знаменитости, что, может быть, в Москве его имя еще не звучит, но уж здесь-то его знает каждая собака. И повел Доризо знакомить с городом. Не успели они дойти до центра, как уже с десяток встречных поклонились Кацу и справились о его здоровье.
Кац сиял!
— Вот видите, Николай Константинович, народ знает и любит своих поэтов.
Но Доризо обратил внимание на то, что никто из Мишиных поклонников не заговаривает с ним о творческих планах, о стихах и вообще о культуре. Некоторые пожаловались на ноющую зубную боль, кто-то посетовал на пломбу, которая вывалилась раньше срока гарантии, кто-то поинтересовался о каком-то «мосте».
Наконец Доризо не выдержал и спросил: