– Именно это и хочу сказать. Да что там хочу! Уже сказал! – нервно отозвался со стены Карл и опять принялся дергать себя безжалостно за вихры. – Он просил передать… Так я сначала передам, а потом остальное‑прочее, – он обвел несколько рассеянным взглядом всех присутствующих в кабинете Игнатия Христофоровича, словно опасался, что при первых же звуках сего послания лица, коим оно было адресовано, разбегутся кто куда. – Ну, одним словом… Агностик сказал, что чихал он на ваше собрание. Это первое. Что вы бесчувственные дикари, вообразившие себя человеками. Это второе. Что вам недоступно сострадание к чужому горю, а лишь бы тишь да гладь в вашем собственном болоте. Это три. Ну и в заключение он сказал, что раз можно вам, то и ему тоже можно вся…
Карлу не дали договорить. Вернее, перебили на полуслове. Амалия перебила – еще и досталось «ни за что, ни про что», когда он по праву хозяина дома вздумал остановить – ах, Игнаша, что ты понимаешь! Главное‑то они все не услышали. Ох, женщины, нетерпеливое участие вам имя! Собственно, его взволновала последняя фраза, «остальное‑прочее» – неуравновешенные состояния излишне психоделической натуры Агностика. Все поправимо, если не позволять себе заходить слишком далеко. Раз уж Паламиду в кои‑то веки потребно слезливое сочувствие, то это – всегда пожалуйста, что у них тут инквизиторское судилище, что ли? Игнатию Христофоровичу отчего‑то стало вдруг неловко. Еще и Амалия с причитаниями, но так им всем и надо… ох, прав Карл, нужно было сперва поговорить как следует с Агностиком. Не то их мирное болото рискует превратиться в поле Куликово! Амалия продолжала тем временем твердить свое:
– Ах, мальчики! Ах, как же так! – А мальчикам всем вместе на круг лет пятьсот с гаком выйдет! – Это жестоко! Надо лететь к нему теперь же, вот как есть! И ты, Карлуша, ты тоже должен! Ведь ты покойной Светлане всегда был другом и близким – (вот уж и покойники в ход пошли, подумал про себя в новом приступе раздражения Игнатий Христофорович). – Раз уж он к тебе воззвал к первому в своем несчастье, то и ты…
– Лала, погоди! Дай мне досказать. – Видно было, что Карл совершенно растерялся от безудержного напора женской сострадательной справедливости, требовавшей от присутствующих мужчин немедленного действия и необдуманной спешки.
«Да – Лала. Кабы я мог и на его месте! Запросто, по имени! Наверное, еще в детстве сложилось – Лала, до чего красиво!» – вертелись на языке у Гортензия заманчивые, обрывочные фразы, так и не произнесенные вслух. Но тут же он постарался сосредоточиться – было ясно, что лирические жалобы Агностика – лишь вступление к чему‑то несравненно более важному. Надо дослушать и непременно. Он весь словно бы обратился в одно большое слоновье ухо. Ха‑ха! Но веселья отнюдь не получилось.
– Он, понимаете, мне показал, – продолжил Карл с прежней неуверенной медлительностью, едва только в кабинете восстановилось утраченное было любопытство и внимание к его дальнейшему исполнению обязанностей «черного вестника». – То есть сперва сказал. Что он тоже в своем праве и никто не смеет его осуждать. Особенно некоторые сочувствующие, но ничего не делающие… Это в мой огород огромный каменище, я так думаю, – со скорбным вздохом от лица рассказчика пояснил Карл. – Поэтому он, Агностик, решил. Если он отдал от сердца самое свое дорогое в Вольер, то пусть и Вольер даст ему взамен что‑нибудь. Так! – Карл выдохнул, будто сбросил тот самый тягостный каменище с души.
– Что же может Вольер дать ему взамен?! – внезапно и по‑кликушески надрывно выкрикнул Игнатий Христофорович.
А Гортензию в первый раз за нынешний день сделалось не по себе. Он вообще редко испытывал подобные состояния, оттого что более привык радоваться и удивляться миру, чем ожидать от него сюрпризов, носящих зловещее наименование «опасных». Но выкрик этот, та самая последняя капля, столь непохожий и неподходящий для монументальной особы Игнатия Христофоровича, словно бы вмиг перевернул его сознание. Все сложилось воедино – и тревожный, в иных обстоятельствах хамский вызов Карла, и вечная тревога Игнатия Христофоровича о Вольере в ожидании чуть ли не бесовских каверз, и невероятное для всех присутствующих заявление Агностика.
– Вольер ничего не может дать. Он взял сам. И показал мне, – Карл произносил вроде бы обычные слова, но теперь столь отрывисто и торопливо, будто глашатай прошедших времен зачитывал перед народом нелестный царский указ, от коего хотелось скорее откреститься. – Он взял оттуда существо. Кажется, женского пола. По крайней мере, волосы были длинные. Рыжие, почти как мои. Я подумал еще, может, нарочно. Может, именно меня он возненавидел. За то, что я отказался от вашего собрания. Может, это унизило его. Но потом опомнился – он ведь сделал это на несколько дней раньше, сразу после своего визита в поселок, и про собрание и мой отказ еще ничего не знал… – Дальше шли одни лишь сбивчивые оправдания Карла перед самим собой, потому что всем прочим было куда как ясно – ни в чем он не виноват, и это паника мирного обывателя‑мельника перед русалкой, вдруг кажущей хвост из‑под воды.
Однако Карла Розена, далеко посланного делегата от Агностика, дослушали они до конца. «И ты, Игнат, слушал тоже!» – то ли упрекнул себя, то ли похвалил. Да и бессмысленно было его прерывать, тем более теперь. Даже Амалия не знала, что сказать и о чем молить. Зато Гортензий перестал улыбаться снисходительно – улыбающийся индеец вообще противоестественное сочетание, как плачущий крокодил. Индейцу надобно или громообразно хохотать в мефистофельском подобии, или быть непроницаемо равнодушным к страданию, как самураю за секунду до харакири, – отчего‑то некстати подумалось Игнатию Христофоровичу. Предрассудок чистейший, ну какой из Гортензия и вдруг самурай? От естества своего комедиант – вот поручиться можно чем угодно: погрустит, погрустит да и отмочит шутовство. И хорошо это. Потому что кошки на сердце скребут и втуне шепчут: чего боялся ты, Игнат, то и случилось. Открывай ворота своей неприступной крепостицы, своего «Пересвета», логова чистейшей научной мысли, тук‑тук, вот и я, беда твоя долгожданная!
Дальнейшие несвязные речи Карла вперемешку все с теми же самобичеваниями переложить на нормальный язык было можно и нужно. Что Игнатий Христофорович и взял на себя. Хотя и без него до всех уже дошла суть. Это он как бы работу бюрократическую, писарскую проделал, словно бы итог подвел тому, что только лишь было началом. Но без ясности уже нельзя. Итак. Отдав сына своего, Нафанаила, при этом грубо нарушив рекомендацию по вхождению в Вольер, сам Агностик, по‑видимому, обезумел от горя. И поскольку рядом не нашлось никого, кто бы сие горе с ним разделил, рано поутру, проведя вообразимо страшную ночь, он решился на поступок, не то чтобы неслыханный, но крайне редко встречающийся. И то прежние случаи без вдохновения ненависти произошли. В общем и коротко: Агностик изъял из Вольера существо женского пола и, если верить достаточно зоркому глазу Карла, совсем молодое. Не для личного интереса – и такое случалось, что влюблялись в красивых особей, после мыкались‑мыкались, но ничем их чувство не заканчивалось. И не из педагогического самоотречения – порыва, еще более бесплодного, чем первый. Из той самой ненависти к Вольеру, застарелой и страшной, сделал. Уж как Агностик относился к его обитателям и всей системе в целом, известно вдоль и поперек, да он и не скрывал. Владение у него не отбирали, конечно. Вреда ведь он до сей поры не приносил, а что кто‑то пользу может принести Вольеру, так в это один лишь Гортензий верует, и то исключительно по романтической младости лет.
Изъятую особь Агностик и предъявил с экрана экстренной связи Карлу Розену. И довольно странно, по его, Карла, мнению, одетую: в театрально короткой пышной юбочке, разубранной звездными узорами, в самодельном вызолоченном ошейнике, где от кольца – цепочка тонкая и звенит колокольцами. Но в отличие от него таковое видел Игнатий Христофорович в ретроспективных архивах – водили цыгане для показа обезьянок и ручных медвежат на потеху черни. Агностик, он тоже древней историей весьма интересовался, правда, больше по революционным эпохам, но мимо скоморошьих приемчиков не прошел, насколько можно теперь судить. Впрочем, он прямо сказал об этом Карлу: если мой сын отныне не человек, то и я вместо собаки себе держать стану существо. На его взгляд – то справедливый обмен. И колотить станет, как собаку, если и дальше зайдет? Нарушение соглашения о Вольере тут налицо вопиющее. Но и помнить надо – одного закона на всех нет и, дай‑то боже, никогда уже не будет. Ах, бедный он, бедный Агностик! И человек, и возлюбленный, и отец! Женщину любимую потерял – его послушать, сам не уберег, – чушь, конечно, но так думает. Сын его в Вольере, тут совсем ничего не поделаешь, искать виноватых бессмысленно. Гордыня в нем бродит, есть такие, у которых шея ни в какую сторону не гнется ни на злую судьбу, ни на милосердие, вообще ни на что. Этически неуравновешен – это он, Игнат, об нем придумал.