Правду сказать, есть и общая у всех нас любовь – цветы. У голытьбы на продажу, у «средненьких» для души.
Я тоже молодец – надумал грядками завлечь Олежку. Мол, труд лечит!.. Я сколько-то надеялся и на его Лариску. Но розовощекая дура на улице так нагло смотрела на меня. Еще и хихикнула. (Словно бы это я ночью дал маху.) Но у них уже всё обрублено. Я понял. Каждый из них уже сбросил другого со счетов. Уже точка. И я прямо Олежке сказал: забудь, мол, пока Лариску, а присмотрись-ка лучше, как людишки копошатся за заборами – копают сердяги, строят,
– Дед, отстань. Меня от этого ломает.
Из всех земляных работ его заинтересовали лишь эти выемки возле моих яблонь. И то на пять минут. Эти бессмысленные труды бездомной норной собаки.
Я не сдержался:
– Что за идиотское слово «ломает»!
Он спокойно поставил точку:
– Дед. От твоих неидиотских слов меня ломает еще больше.
Он днем тихий. Зато всю ночь бывший солдатик мотает башкой, ночь напролет!.. Это я рассказываю Лидусе про своего Олежку. Одеваюсь, ну и заодно рассказываю.
– Ничего, – откликается Лидуся. – Время лечит. Вре-е-емя.
Молодая, а, кроме затертой, беззубой бабушкиной реплики, выжать из себя сейчас ничего не может.
– Ты бы нашла ему другую подружку. Позаковыристей.
– Это какую?
– Чтоб повеселее. Чтоб с сумасшедшинкой.
– Вре-е-емя, – зевает Лидуся, не договаривая.
Ночных сил у Лидуси хватает уже только на одно повторяющееся слово. Свидание окончено. И она имеет, наконец, право хотеть спать. Мертвецки спать. Уж она-то головой трясти не станет.
Но как ни устала, до дверей все-таки меня проводит. Нагая. Белеющая во тьме.
А я уже за калиткой, иду к себе. Иду поселком. Обычный мой путь под ночной луной.
Мой домишко тих. К Олежке в комнату не заглядываю… Мне и мимоходом все слышно. «Шорк-шорк!.. Шорк-шорк!..» – крепко работает, мотается на подушке солдатская башка. Время лечит?.. Посмотрим… Задергиваю занавеску. Не нужна луна. (Сегодня уже не нужна.) Луна меж тем разыгралась на небе. Так и плещет вкрадчивым светом!
– Это норная собака, дед. Сто процентов, что собака… Лапы… Лапы ее видишь?
Я уже и сам сообразил, что собака. Выемки (новые, свежие) слишком плоские. На крота совсем не похоже. А лис здесь нет давным-давно.
– Может, капкан?.. Есть у тебя капкан, дед?
– Зачем он мне.
Я тихо-тихо разогреваю наш разговор. Втягиваю Олежку. А сам вроде как заглядываю в ямы с серьезностью озабоченного хозяина.
– А не избавишься, дед, иначе. У нас была такая. Роет, как сумасшедшая. Видел ты японские заводные игрушки? Точь-в-точь та наша собачонка – рыла с бешеной скоростью. Не то что твой смешной садик – зигзаги сорокаметровых окопов портила!
– Не может быть.
– Может. Быстро-быстро сгрызала лапами, уродовала окопный угол. Со стороны наших спин… Как желобы. Как специальный к нам водослив… В одном месте, в другом. А ночью дождь и – получи,
Еще ему вопрос…
– Каждую ночь, что ли, рыла?
– Каждую!.. Мы злились, гоняли ее пинками. А куда собаку выгонишь, если у нее ничего, кроме нашего окопа и наших объедков, нет?.. Гнали пинками. Пришлось стрелять. Чичи стояли напротив нас. У двух скал… И тоже стреляли. Собака их окопчики тоже изрыла. После дождя всё и там, и тут пообвалилось… Представляешь, дед, меж их скалами и нашими окопами мечется по траве собачонка. Какой-то там терьер. Не помню… Маленькая паршивенькая собачонка.
– И те и другие палили в псину?
– Ну да.
– Молодцы!
– А это как игра. Один выстрел они. Один мы. Всё по-честному. Кто метче. По два раза не стреляли. Зато она в две секунды успевала себе ямку… Зачем ей так много ям?.. Как будто ныряла в землю. Мгновенно. А пуле, дед, тоже сколько-то времени надо… Не то что мы, доходяги, – снайпера за собачонкой не успевали.
И тут Олежка начал зевать. Да как же широко разваливал рот! Встал с чурбака и шагнул в сторону своего привычного места на крыльце.
– И что снайпера?.. И кто попал?
Но он не ответил. Он просто потух. Был – и нет. Он, подойдя к крыльцу, очень осторожно, как на минном поле, устроил свой зад на самой верхней ступеньке. Еще раз зевнул… И медленно-медленно вынимал сигарету.
4
Голова у него в шрамах. В этаких светлых проплешинках, просвечивающих его короткую стрижку. Десятка полтора их… Такие светлые, крохотные насечки на макушке… Он сказал –
Но и взрывы в горах, и камнепад, под который солдаты попали, как-то не очень впечатлили – у меня возникло свое зрительно-звуковое стариковское видение:
Он лупит этими шрамами-колокольчиками по подушке. Лупит во сне сильно, с нарастанием кача бьет головой туда-сюда, – и тогда впрямь кажется, что эти его шрамы звенят. (На самом деле это звенит кровать. Это позванивают в спинке кровати длинные тонкие металлические стержни.) А потом
Ночью у Лидуси я уже на входе малость оплошал. Прошел к ней в спальню. Всё тихо… Вот только там, где обычно Лидусина светлая голова, – две головы – одна Лидусина и рядом чья-то еще. Темная, лохматая башка, показавшаяся громадной… Мне бы тихо уйти. Я даже вполне сообразил, что я некстати и что это Лидусин дачник… Но «голова на подушке» стала для меня наваждением, навязчивой идеей. Я так долго и так больно смотрел ночь за ночью на мечущуюся Олежкину голову, что теперь не мог оторваться от этих двух обычных, немечущихся, мирно спящих голов… и чуть лишнего перестоял, промедлил возле них. Не понимаю, как и что… Как я себя выдал… Может, кашлянул?..
Так или иначе, уже включили лампу. Дачник сразу ко мне с ревностью – басит и грубит, бицепсы свои потирает! Мол, если что, он щас врежет!.. Лидуся в ночной рубахе. Вскочила и мечется возле нас. И кричит своему прошлолетнему сожителю (на него у нее некоторые надежды. Я знал про него… Перспективный!) – Лидуся кричит яро, страстно и, как ей кажется, убедительно:
– Да ты посмотри!.. Посмотри на этого старикана! Да его ветром качает… На что он женщине?.. Посмотри на это говно!
Я даже осердился:
– Но-но, – говорю.
Наконец находчивая (и, как всегда, правдивая!) Лидуся своему дачнику втолковывает, что у старика (у