что старик жив, у него еще была. Вдруг откроет Андрей дверь, а тот встретит его улыбкой, скажет: «Я пошутил, чтоб испытать тебя, проверить, а на самом деле никакой я не убийца, не изверг. Просто живу здесь на кордоне, сбежал, как и ты, от опостылевших мне людей». А может, и ничего не скажет, может, спит он где-нибудь за печкой, отдыхает после ночного похода, и Андрею придется долго ждать, пока он проснется. Найда же страдает и волнуется оттого, что не привыкла сидеть на цепи и веревке, собака она от рождения своего вольная, лесная и к человеку прибилась вовсе не затем, чтоб жить на привязи. Тут хочешь не хочешь, а заплачешь и затоскуешь.
Но ничего этого не осуществилось. В доме было пусто и подозрительно тихо, хотя жилой человеческий дух из него еще и не выветрился. У порога стояли разношенные галоши, в которых старик, наверное, выходил во двор в дождливую, слякотную погоду; возле грубки-голландки, заменявшей когда-то лесникам русскую печь, лежала охапка дров; а на окошке сразу обнаружил себя ярко-красными гроздьями цветок герани, Бог знает как сюда попавший и как здесь выживший. Пол в доме был чисто подметен и, похоже, накануне вымыт, словно хозяин ждал каких-то гостей и готовился к их встрече. Но самого хозяина не было. От него остался лишь березовый посошок-палка, который сиротливо стоял в углу за печкой и, судя по всему, хозяину уже пригодиться не мог.
Андрей, сам не зная зачем, взял его в руки, подержал несколько мгновений на весу, ощущая всей ладонью гладко отполированную его и еще как будто хранящую живое тепло полудужку. Потом прислонил на место к печке и, не оставляя за собой никакого следа, вышел из дома через уличную дверь, чтоб больше ни единым звуком и шорохом не побеспокоить Найду.
Дорога к Партизанскому дубу в прежние годы была хорошо наторена. По ней ходили и лесничие с лесниками, и местные мужики – заготовители дров, и всевозможные пионерско-комсомольские экскурсии, которые приезжали из Брянска, Гомеля и Чернигова. Но теперь она тоже заросла подлеском, где сосняком и ельником, а где так и высокими, уже в два человеческих роста дубками. На них сохранились прошлогодние калено-красные, словно жестяные, листья, и, когда Андрей по неосторожности задевал их плечом, они начинали мелко дрожать, биться друг о друга, издавая колокольный, какой-то погребальный звон.
И, оказалось, звенели и предупреждали Андрея не зря. Когда он, пробившись сквозь последний их заслон, вышел наконец к дубу, то с его ветвей вдруг сорвалась с недовольным карканьем и криком черно- лиловая стая воронов – верный признак беды. Далеко они не улетели, а начали кружить над дубом, нагоняя на все живое окрест тоску и страх. Иногда они спускались к земле, норовя усесться на нижние дубовые ветки, и тогда на небольшой поляне становилось темно и непроглядно, словно в самую глухую осеннюю ночь. Пришлось Андрею замахнуться на воронов подобранной на ходу корягой, иначе к дубу ему было не подойти. Стая отпрянула, но недалеко: частью взгромоздилась на вершины молодых осин и елей, почти вплотную подступивших к дубу с северной стороны, а частью спешилась и стала с ненавистью и злобой наблюдать за Андреем из-под кустарника и полуболотных травяных кочек.
Старика Андрей заметил не сразу. Молодая поросль застила ствол дуба, достигая тоненькими своими вершинками сучковатой ветки, на которой партизаны когда-то казнили, вешали предателей и на которой, по преданию, до сих пор висит, обнаруживая себя по ночам, Венька-полицай. Но вот резко налетевший с северной стороны ветер колыхнул вершинки, склонил их долу, и Андрей наконец увидел старика. Он висел на недлинной туго витой веревке, весь какой-то непомерно грузный и вытянувшийся в шее. Под ногами у него валялся невысокий пенек-колодочка, на которую старик, по-видимому, и взобрался, чтоб дотянуться до веревки, умело и прочно захлестнутой за дубовую ветку. В последнее мгновение он пенек опрокинул ногой, и тот укатился по едва заметному склону, освободив под стариком необходимое пространство.
Мертвых людей Андрей не боялся, привык к ним за годы войны почти так же, как и к живым. Но вид старика все-таки заставил его содрогнуться. Глаза у висельника были открыты и смотрели куда-то вдаль, поверх деревьев; длинные узловатые руки старик в последнем своем предсмертном движении успел опустить и прижать к телу, и теперь они, удлинившись, достигали ему почти до колен, выдавая, что смерть он принял смиренно и по доброй воле. Ветер, то и дело прорываясь сквозь заросли осинника, шевелил у старика красивую его, смоляную с проседью, бороду, отбрасывал ее то в одну, то в другую сторону, открывая широкую крепкую грудь, на которой был виден нательный крест.
По опыту Андрей знал, что вид мертвого человека страшен только в первое мгновение, а потом к нему привыкаешь, и он вызывает у тебя лишь одно сострадание. Андрей постоял минуты две-три на пригорке в молчании, но не уходя взглядом от старика, и действительно привык, сроднился с мыслью, что тот мертв и больше нисколько и никому не опасен.
Воронье за эти недолгие минуты осмелело и где пешим шагом, а где и коротеньким перелетом стало приближаться к мертвецу, совершенно не обращая внимания на Андрея, как будто он тоже был мертв. Сражаться с воронами Андрею было теперь некогда да и бесполезно: они непобедимы, пока мертвый человек не похоронен, не спрятан от их ненасытно-прожорливого взгляда глубоко в землю. Андрей лишь негромко (больше для острастки и собственного успокоения) прикрикнул на воронье, наперед зная, что они все равно его не убоятся, будут ходить в двух шагах, норовя завладеть добычей, которая по всем лесным законам была их, о чем они и извещали всю округу злобным, устрашающим карканьем.
Под это карканье Андрей и начал свой неотвратимый труд. Первым делом он подобрал пенек и поставил его рядом с висельником. Теперь надо было взобраться на этот пенек, приловчиться и перерезать ножом веревку. Но Андрей опять промедлил минуту и на этот раз вовсе не потому, что страшился приобнять старика за плечи и грудь, чтоб тот опустился на землю по возможности плавно, а потому что голова у него вдруг закружилась, перед глазами поплыл плотный, почти черный туман; тело, пронзенное сразу по всем ранам острой болью, погрузилось в него, утонуло в нем, и Андрею понадобилось несколько мучительных мгновений, чтоб осилить эту боль и отогнать эту черно-воронью занавесь.
Подобные приступы случались у Андрея и раньше (врачи еще в госпитале предупреждали о них), но они были не столь продолжительными и острыми, как сейчас, и он не обращал на них особого внимания. Теперь же боль была почти нестерпимой и до крайности озлобила Андрея: только этого ему сейчас и не хватало, женских обмороков и припадков. Он качнулся несколько раз из стороны в сторону, но устоял, и не столько благодаря силе, сколько благодаря злости на самого себя, на свою слабость, такую унизительную для мужчины, для солдата.
Воронье опять обнаглело и подобралось к самому подножию пенька, а один, отличимо какой-то тяжелый и крупный ворон, – наверное, вожак и главарь всей стаи, – взгромоздился на дубовую ветку и стал безбоязненно вразвалку подходить по ней не то к висельнику, не то к Андрею.
– Рано еще! – пугаясь своего собственного голоса, крикнул на него Андрей, и ворон, увлекая за собой всю стаю, отпрянул.
Спокойно, во всей прежней своей возвратившейся к нему силе, Андрей встал на пенек, оказавшийся на редкость устойчивым и прочным, обнял, как и намеревался обнять, старика за плечи и грудь и единым движением остро заточенного ножа-кинжала перерезал веревку. Старик, уже по-мертвому нахолодавший, грузный, сразу обмяк в шее и, валясь всем телом на Андрея, коснулся его щеки несколькими завитками легкой на ветру бороды. Она показалась Андрею во всем живой и по-живому теплой, хотя это было, наверное, тепло уже не телесное, не человеческое, а всего лишь солнечное.
С трудом удерживая мертвое и от этого нешуточно тяжелое тело на весу, Андрей спустился с пенька и осторожно начал укладывать старика на землю. Тот лег послушно и недвижимо, ни в чем не выказав Андрею сопротивления, словно догадывался, сколь он сейчас обременителен, и лишь широко открытые глаза старика смотрели на Андрея прощально-укоризненным взглядом. Он попробовал их закрыть, хотя хорошо знак что это бесполезно. И они действительно не закрылись, а наоборот, стали смотреть еще с большей укоризной и упреком, как будто это именно Андрей был повинен в смерти их хозяина.
Теперь надо было идти искать могилу, если только она на самом деле существовала. Что-то Андрей такого не помнит да и не слышал в рассказах старых людей, чтоб человек еще при жизни сам себе вырыл могилу. Гробы и кресты, случалось, делали, хранили их (иногда десятилетиями) на чердаках и в сараях, чтоб после не озадачивать деревенских плотников и столяров, у которых в нужный момент может не оказаться под рукой дубового бревна и хорошей доски-сороковки, и они наспех сколотят усопшему гроб из сырой щелевки, а крест из недолговечной сосны, что покойнику будет обидно и досадно.
И все-таки Андрей решил обследовать окрест дуба все полянки и бугорки, сколько-нибудь пригодные для могилы. Чутье ему подсказывало, что старик не обманул его и эту ямочку-могилу где-нибудь да вырыл. Такие люди, как он, истерзанные и измученные жизнью, а еще больше запоздалым покаянием, в предсмертный