– Что же ты не пришел ко мне?! – вопрошал из прошлого Рубен Григорьевич.
– Теперь поздно! Я ничего не смогу сделать! – извинялся Рубен Григорьевич. К нему присоединились другие люди, кивали, мол, поздно, поздно! Они взволнованно обсуждали что-то, и слева, и справа, и за спиной у Шарагина. Что они говорили? Жалели? Звали его? Куда? Голоса линяли, неслись вдогонку за ветром «афганцем»…
Солдат в одной майке и брюках обдал водой тело Шарагина, смыл с лица, и шеи, и груди запекшуюся кровь, ушел.
Теперь он лежал на чем-то холодном, кожа покрылась мурашками. Незнакомый человек с плоскогубцами склонился над одним из раздетых мертвецов, повозился, покряхтел, вырвал
коронку.
Видимо, во рту нашлась вторая коронка. Человек с тонкими, белыми волосами, напоминавшие леску, вновь увлеченно принялся за дело.
В самом деле, человек с плоскогубцами обернулся.
– Ты думал, что убежал от нас? Ты думал, что перехитрил нас, что мы забыли про тебя?
– От нас никто не может убежать! Мы всегда рядом с тобой…
– Не бойся.
Плоскогубцы гулко ударились об пол. И в тот момент, когда он чуть расслабился и лежал, глядя в потолок, все равно что парализованный, человек достал откуда-то шомпол от автомата, и воткнул его Шарагину в ухо, в то самое ухо, куда только что шептал и брызгал слюной. Шомпол разорвал барабанную перепонку и вошел глубоко в мозг.
Шарагин заорал. Боль пронизала всю голову и ворвалась острием в затылок. Шомпол проткнул голову насквозь, вылез, окровавленный, из другого уха. Кровь текла из ушей, из носа.
В дверь барабанила хозяйка.
– Я тебя давно приметил, я следил за тобой, – сипел человек из морга. – Ты никуда не денешься, Шарагин, ты – мертв, ты давно уже мертв!
– И душа твоя останется здесь навсегда!
– Не-е-е-е-е-т!!!
Шарагин вскочил с постели. Он был весь мокрый от пота. Он нащупал в темноте бутылку водки, налил полный стакан. Рука дрожала, граненый стакан стучал на зубах.
– Только не бойся смерти!.. – предупреждал во сне Рубен Григорьевич.
– А я и не боюсь…
– Боишься! Пока еще боишься!.. Помнишь, как писал Толстой? Он писал, что смерть является условием жизни, и если жизнь – это благо, то и смерть должна быть им…
Он открыл счет на имя Лены, перевел на него почти все деньги, сберкнижку положил дома, не на видном месте, а чуть скрытно, но так, чтобы она
обнаружила.
Узнав про осколок, Лена повела себя на удивление мужественно. Не зарыдала, не запричитала. Лишь на следующий день сердито выдала:
– Я бы судила этих врачей! Какое они имели право говорить тебе про это! А если они ошиблись?! Ты никогда не думал о том, что они могли ошибиться?! Вдруг там нет никакого осколка?! – и она снова положила голову ему на грудь, будто хотела проверить, есть ли там на самом деле рядом с сердцем осколок.
Дальше они молчали, и делали вид, что действительно оба поверили в то, что врачи ошиблись, играли каждый свою роль, пока ночью вновь не разбудила боль.
И боль же
виновата была, что отношения их портились.
– Ты меня любишь? – спрашивала Лена.
А в ответ – молчание. В лучшем случае прижмет к себе. Но не ответит, не поговорит. Ласки не стало. Погрубело будто все между ними. Что только? Сразу и не выделишь. Яркость исчезла. И пропала, пропала нежность. Нежность еще была в постели, и то скорее заученная, и не глубокая, механическая, не идущая от сердца. Или она ошибалась? Или она требует от него слишком многого? Ведь надо ему прийти в себя сперва.