– Чистяк, в натуре, муха не.блась! – как бы в подтверждение мыслей Шарагина крикнул восторженно кто-то из солдат.
– Шиза косит наши ряды! – завопил другой.
Жизни проходимцев, типа Прохорова, разгильдяев и жлобов, типа Титова, затравленных салабонов, типа Мышковского, Сычева и Чирикова, хохмачей, вроде Панасюка, и прочих характерных и нехарактерных личностей и не личностей последнего и промежуточных призывов, принадлежали Шарагину, вернее сказать, он приписан был к этому сборищу характеров, называемому взводом, и благодаря ему делался взвод боеспособным, и обязан был он ежечасно, ежеминутно, ежесекундно думать о взводе, о людях, переживать и волноваться, нервничать, принимать решения, от которых зависело, вернутся солдаты из Афгана домой или нет.
Можно было до бесконечности ругать этих призванных с разных уголков страны Советов на действительную военную службу пацанов,
но Шарагин ругал их сейчас про себя, так же, как порой ругал и вслух, за провинности и за мелочи, на которые солдаты плевали, но которые запросто приводят человека на войне к гибели, ругал, и, в то же время подспудно симпатизировал каждому в отдельности, грустил, когда оттрубив два года, покидали его взвод окрепшие парни, будь то в Союзе или здесь, в Афгане. Ценил Шарагин то необъяснимое и уникальное явление природы, что зовется советский, русский солдат.
Как бы не уводил себя с философского лада Шарагин, все возвращался обратно в раздумья. Перевернулся на другой бок, и стал разглядывать броню БМП, облазившую зеленую краску, прилипшую, высохшую грязь, толстый слой пыли, такой же в точности, как и у него в легких.
Люди советские в Афгане давились пылью, захлебывались, и отхаркивали ее из себя вместе с вязкой, нездоровой, как гнойной, желтой слюной.
Неожиданно для себя он подумал, что упоенье войной, романтика сражений начинают накапливаться в людях с детства, когда обрушиваются на ребенка кипы книг о войне, мозги едва успевают переваривать героические фильмы, где солдат – непременно победитель, где убивать врага – здорово.