вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,
и вышел в раздевалку, и уже стоял на деревянных настилах, босой, в одних трусах, тогда и заломило всего внутри, скрутило. Заговорило мужское.
Чтобы не оконфузиться перед другими офицерами, пригнулся, сел на лавку, поскорей натянул брюки.
Последние месяцы он и забыл про это, а нынче, после бани, потянуло на женщину. И так сильно, что зубы скрипели!
В полку женщин по пальцам пересчитать можно, да и те давно все распределены. Спарились, пообжились с офицерами, не подступиться.
Шарагин оделся, вышел на улицу, закурил.
рассуждал он, возвращаясь из бани,
Дневальный на тумбочке вытянулся, доложил, что прибыл заменщик старшего лейтенанта Чистякова, и что рота отправилась на прием пищи.
Шарагин развесил постиранное белье, лег на кровать, повернулся к стене, к приколотому снимку Лены и Настюши. Серенький картон был неровно обрезан по краям до размера ладони, потому что некоторое время он носил его в кармане. Жена и дочка застыли в несвойственных, скованных позах перед объективом, чрезмерно прихорошившись перед съемкой.
Безвкусный провинциальный парикмахер сделал Лене «стильную» прическу, спрятав ее шикарные, распущенные длинные волосы. Она накрасила зачем-то губы и ресницы. Широко посаженные, яркие, всегда ласковые, теплые глаза, открытый лоб, чистое, трогательное лицо в данном случае застыли, будто заморозили Лену, сковали, напугали. Кроткая, беспомощная, но сильная любовью к нему, и тревогой за него, она смотрела вглубь объектива, словно старалась заглянуть в будущее, в тот день, когда он получит фотографию, чтобы сказать ему о любви, и тревоге, и обо всем, что окружает женщину, оставшуюся надолго без мужа, ушедшего на далекую войну.