официантка шла налево, Пашков направо, а через какие-то считанные минуты они воссоединялись и продолжали гуляние, либо шли в модуль, где жили полковые женщины.
Роман длился больше месяца. Потом что-то произошло между ними, и Пашков стал лечиться от несчастной любви трехлитровой банкой спирта…
– Чего-то там у твоих стряслось, – вдруг сказал Зебрев.
– Так точно, – подтвердил Пашков. – Чего-то не поделили. Не Монтана!
– Ни на минуту не оставишь! – расстроился Шарагин, обернувшись и заметив необычное скопление солдат.
Краешек верхней губы у Мышковского подергивался в нервном тике. Он стерпел обиды, сдержался, промолчал в ответ, правда, пару раз мысленно выстрелил подполковнику в лоб.
Выдохшись, офицер обратил внимание, что у десантника на руке магнитный браслет; закричал пуще прежнего, с новым приливом сил, будто краденое нашел:
– Ага! У него еще и браслет на руке! Я, офицер, не могу себе позволить купить такой!
Шакал! думал Мышковский, знаем, как вы по дуканам шляетесь каждый день. «Не могу позволить!..» Сука! Да ты в тридцать раз больше меня зарабатываешь! Я, кроме этого браслета, на то, что платят мне, кейс куплю, да платочек матери. И домой вернусь без копейки. А ты, тварь, отсюда «тачку» привезешь, техникой японской всю квартиру завалишь!.. И жопу свою под пули никогда подставлять не станешь…
– Воруешь, гад! – кричал подполковник. – В кроссовках, с браслетом! Автомат уже продал? Где автомат, где бронежилет?
Это уже было слишком! Переборщил подполковник; он и сам это понимал, но, воспитанный на лозунгах и агитационной мишуре, оказываясь на людях, и если к тому же случалось, что слушали, терял над собой контроль, расходился, и гнул, гнул свое, и хлестал «врага» или провинившегося со всей партийной строгостью, и выпячивал «правду», такой, какой она представлялась ему, какой обрисовали в его скудной на собственные размышления голове люди с более значимыми звездами на погонах. При помощи цитат и лозунгов можно кого угодно одолеть.
Мышковский стянул с руки магнитный браслет, бросил под ноги подполковнику, после чего развернулся и пошел прочь.
– Живи, сука, – процедил он сквозь зубы.
Подполковник, явно в замешательстве от подобной наглости, дернулся было, чтобы схватить бойца за плечо, на браслет глянул бегло, будто жалея, что слишком много свидетелей рядом и поднять он его, взять себе не сможет, но в это время с бронетранспортера, откуда он пять минут назад спрыгнул, позвали:
– Поехали, Боря! Поехали! Колонна трогается!
Подполковник выругался, как бы на всех стоящих рядом солдат, заспешил к бэтээру, тяжелый от излишнего собственного веса и ненужного вооружения, зацепился за протянутую с брони руку, повис на секунду, неуклюжий и распухший от бронежилета, в съехавшей на глаза каске, вскарабкался с трудом наверх.
– Что стряслось, Мышковский? – допытывался Шарагин.
– Все нормально, товарищ старший лейтенант, к кроссовкам придрался.
– По машинам!
Армия двинулась дальше, обозначив свой недолгий привал масляными пятнами, разбросанными всюду консервными банками, коробками от сухпайков, лужами мочи и бычками.
Покатилась и рота, в которой служил старший лейтенант Шарагин, удерживая разумные интервалы, отпуская переднюю машину метров на пятьдесят, чтоб прицепившийся за гусеницы пыльный хвост успевал рассеяться, сдвинуться в сторону, хоть малость.
Мышковский отвернулся от остальных, курил, скрывая набившиеся в глаза слезы. Подполковник четко дал ему понять, что он – вошь, что он совершенно бесправен, как больше года назад, в первые месяцы службы в роте, когда гоняли его деды, когда измывался над ним и днем и в ночные часы младший сержант Титов. Тогда Мышковский все вытерпел, ни разу не размяк, не пожалел себя, не пожаловался, не заплакал от боли и обиды. А в этой ситуации раскис; благо никто не видел эти слезы беззащитного перед дуростью, бесчеловечностью, тупостью и подлостью офицерской бойца.
По застывшей, сутулой спине Мышковского было не разобрать, что именно на самом деле стряслось, и сильно ли он переживает. Он, солдат, никогда не сознался бы, чем и кто обидел его. Не принято в армии, чтобы солдат изливал офицеру душу, наболевшим делился.
Словно прорвав узкую брешь в плотине, выливалась бронетехника между двумя холмами-крепышами в долину, заполняя попавшееся на пути большущее поле, загромождая пространство, смешивая, как на палитре, песчано-карие краски земли с защитно-зелеными; жирной змеей свивались на поле армейские подразделения, пока не образовали гигантские выпуклые пятна; устраивалась поудобней в конце дневного марша ударная группировка, чтобы переждать накатывающуюся ночь.
Посреди громадного поля, как кочевники, осело войско: палатки, бронемашины, грузовики, запутала небо паутина связи; все новые и новые постепенно подъезжали подразделения.
Собрали на эту операцию с каждой части по кусочку, по роте, по батальону, по полку, сгребли в кучу, в один большой армейский котел, как в солянку, пехоту, десантников, артиллеристов, разведчиков, летчиков, связистов, медиков, чтоб вывалить все силы на противника, задавить махиной такой, и уничтожить.
Пахло соляркой, кострами, мочой и дерьмом, и все эти запахи садились на походные безвкусные рационы, и только хлеб, выпеченный в Кабуле хлеб, почерствевший в пути, не впитал в себя эти запахи гигантской армии.
На фоне заходящего за хребты рыже-красного диска рисовались контуры задранных вверх стволов, как мачты на кладбище погибших кораблей; горбились грузовики; на самом краю всей армады присели, свесив с