Я, помню, никак не мог представить себе Брежнева маленьким (Путина, кстати, могу). Но таких навсегда лишенных детства людей все-таки гораздо меньше.
Наверно, поэтому нам страшно умирать. Не потому, что дальше будет неизвестно что, и будет ли вообще, а потому что — как же так? Я же еще маленький! И все только-только началось! И уже — все?
Не могу привыкнуть к уходу близких людей. И ведь давно приучил себя к мысли, что это естественный ход событий и по-другому не бывает, и что пятьдесят с лишком — это не двадцать, и что наряды со временем будут ложиться ближе и ближе, пока наконец не накроет и тебя, и это тоже нормально — все равно до конца не могу. Детское ощущение сильней.
Терпеть не могу похороны, особенно наши, российские — тяжелый, весь пропитанный суевериями обряд. Хорошо, что перестали нанимать плакальщиц. Мы прощаемся не с человеком, а с его телом. А его там давно уже нет. А сам он — я это физически чувствую — находится в этот момент где-то совсем рядом с нами, смотрит на все это дело и очень не одобряет наших страданий, ужасных речей и общего мрачного пафоса происходящего. Иногда даже смеется. «Прощайтесь легко, вспоминайте весело!» — говорит он.
Не можем, не умеем. Не привыкли.
Я пытаюсь вспомнить, как выглядел Гаврилыч два последних месяца болезни — и не могу. Не помню. Это был какой-то плохой грим. Мне кажется, на том свете каждый человек выглядит так, каким он был в самые лучшие годы своей жизни. А по-другому ведь и быть не может, правда?
Я вижу, как он склоняется надо мной (он всегда склонялся надо мной, а как еще, когда на полторы головы выше?) и тихо спрашивает: «Ну что, Макарушка?» И глаза у него веселые и хитрые. И это значит, сейчас будет какой-то необыкновенный праздник, и он без нас не начнется, поэтому надо мчаться, а там уже все собрались и зажарили целого быка, или вдруг сразу в самолет, невзирая на время суток и отсутствие билетов, и — в Питер, или в Астрахань, или бог знает куда, и вокруг будут прекрасные люди, самые близкие друзья, и настоящее веселье и ощущенье небывалой любви, и отказываться бесполезно, потому что он все равно тебя не отпустит, и вообще не может нормальный человек противостоять этому урагану, и плюешь на свои жалкие и скучные личные планы и летишь.
У него по-другому не бывало.
У меня и моих друзей список телефонов начинается с Гаврилыча — «Александр Абдулов». Очень удобно, не приходится искать. Нажал на телефоне список номеров — он первый выскочил.
Как будто сам тебе позвонил.
Сколько раз я проходил это – и всегда заново поражался контрасту: вот ты ползешь на машине по Манхэттену, как по дну гигантского мраморно-зеркального ущелья, торчишь на светофоре на каждом перекрестке, потом вдруг ныряешь в туннель под Гудзоном и выныриваешь совсем в другом мире — бескрайнее открытое пространство, редкие низкие строения, перелески. Домик моих друзей оказался под Принстоном — по американским меркам недалеко, миль сорок. Через полчаса мы свернули с трассы, поехали медленнее. Пейзаж вокруг нас очень напоминал подмосковный — ели, дубовые рощицы, зеленые холмы. Чего-то только мучительно не хватало — нет, не березок. И даже не мусора. Чего-то еще. Мы незаметно въехали в поселок. Незаметно, потому что не было никакого въезда. Просто на лужайках появились домики. Не большие и не маленькие. И стояли они друг от друга не очень далеко и не слишком близко. С яркими детскими площадками, надувными бассейнами, беседками и мангалами. По лужайкам бродили ленивые толстые белки. А вот заборов, не было. Вообще.
Какая же непривычно было на это смотреть! Как будто ходил всю жизнь с соринкой в глазу, и она уже вросла туда, и не болела — просто немного (казалось!) портила картину, а тут ее взяли и вынули. Ребята! Отсутствие забора — это не просто красиво. Это очень серьезно. Это значит, что тебе нечего прятать и скрывать. И людям вокруг тебя — тоже. И что никто не полезет через забор за твоим добром. Всего-то навсего, да?
Как же быстро летит время! Уже ушли в прошлое и стали достоянием истории мировой архитектуры первые строения новых русских — чудовища из красного кирпича с рахитичными окошечками-бойницами, рожденная подсознанием причудливая смесь кремлевских палат и Бутырской тюрьмы.
И уже кто-то начал понимать, что если затеял строить себе хоромы в четыре этажа, то никак не могут эти хоромы стоять на двенадцати сотках, упираясь всеми окнами в соседний дворец. И что коттедж, оказывается, может быть красивым, и для этого нужно просто заткнуть фонтан самовыражения и пригласить хорошего архитектора и доверять ему. И все это уже происходит. Только мы этого не увидим — это все за глухим каменным забором.
Два раза в день я проезжаю мимо крепостной стены высотой в три этажа. Она сложена из темного гранита, видимо очень дорогая. Прямо за ней стоит дом — тоже из темного гранита, тоже в три этажа, торчит только крыша. От окон этого дома до стены — метра два-три. Я пытаюсь представить себе — кто эти люди, как им живется в такой красоте? Чему они радуются, какие у них дети? И главное — чего они так боятся? Прокуратуры? Киллеров? Так ни от тех ни от других стены, как выяснилось, не спасают. Боятся, что завтра все отберут? Так отберут вместе со стенами! А от деревенских воришек восемь метров скальной породы, согласитесь, многовато. Тут танком надо.
И знаете, о чем я подумал, стоя на лужайке у домика своих американских друзей? Мы можем сколько угодно кричать о нашем российском величии и мировом могуществе, но догоним и перегоним Америку только в тот день, когда обнаружим, что научились жить без заборов.
Вы способны представить себе Россию без заборов? Вот и я нет.
А хорошо бы, думал я, как какой-нибудь Дункан Мак’лауд, вообще жить вечно. Сколько всего интересного увидишь! Не получится.
Дело в том, что мир меняется. И гораздо быстрее, чем мы. И вот уже снова эстетика всего окружающего вдруг поменялась полярно. А ты рос, мужал, постигал, что такое хорошо и что такое плохо, и шел с такими