Вслед за мастерами начали прибывать станки. Их свозили к нам во двор крестьянские подводы и сваливали у дверей нашего столярного цеха. По некоторым признакам можно было догадаться, что это токарные станки, мастер Шевченко смог даже определить их возраст:
— Эти станки, хлопцы, старше меня с вами. Им лет по семьдесят.
Вместе со станками был привезен и знаменитый литейный барабан, составивший эпоху в истории коммуны имени Дзержинского. Наконец, два грузовика высыпали посреди нашего двора целую кучу чрезвычайно странных вещей: между различными решеточками, обрезками, пластинками, подсвечниками, шайбочками торчали церковные кресты, исконные ризы и даже венчальные короны, в которых наши пацаны несколько дней гуляли по коммуне, вызывая осуждение Соломона Борисовича:
— Вам все играться… Это же не игрушки, это медь, вы думаете, мне легко было достать это в Киеве?
Прибыл из Киева и вагон глины и несколько возов железных рамок. Все это увенчивалось множеством всякого лома, назначение которого было покрыто мраком неизвестности. Была здесь между прочим и небольшая железная бочка, но с одним только колесом — она, кажется, и до сих пор где-то валяется в коммуне, никуда ее не пристроил Соломон Борисович, хотя и говорил мне:
— Это же дорогая вещь!.. Попробуйте сделать такую бочку!..
Соломон Борисович не был сторонником строго письма — фон наносился на полотно широкими мазками, и иногда даже трудно было разобрать отдельные его подробности. В течение двух недель мастера Соломона Борисовича перетаскивали и устанавливали на новых местах различные приспособления. Соломон Борисович одобрительно отнесся к нашей столярной и швейной, и вообще он не был склонен к пессимизму и придирчивости:
— Столярная? Разве это плохо?
— Вы еще не знаете, что можно делать в швейной мастерской? Можно делать трусики, не нужно никаких платьев, трусики всем нужны, и каждый может их купить.
Все это богатство трудно было разместить в наших производственных помещениях, и по этому вопросу Соломону Борисовичу пришлось часто ссориться с советом командиров, но он оказался большим мастером находить уголки, щели и закоулки, которые через два-три дня называл уже цехами и обставлял привезенным из Киева оборудованием.
Две комнаты в главном доме, от природы назначенные под производство, он занял деревообделочной мастерской, в красном кирпичном доме расположил токарные по металлу, подвесив к шаткому потолку длинную трансмиссию. Рядом пристроил небольшой деревянный сарайчик — это литейная. В подвальном помещении он разыскал три вентиляционные камеры и, убедив всех, что у нас и без того воздух хороший, организовал в них никелировочный и шлифовальный цехи, перепутав их привезенными из Киева эксгаустерами, целой системой труд длиной в несколько метров. Эта сложная система, впрочем, с первого дня отказалась вытягивать опилки и пыль, как ей было положено по должности.
В один прекрасный день зашумел барабан в литейной, и желтый тяжелый дым повалил из низенькой жестяной трубы, полез в окна классов и спален, квартир служащих. Мы закашляли и зачихали, кто-то выругался, старушки в квартирах потеряли сознание на десять минут, коммунары хохотали и вертели головами в знак восхищения:
— Вот это так химия!..
В это время в коммуне уже работал доктор Вершнев, один из лицедеев горьковской истории, получивший медобразование с нашей помощью, наш общий корешок, именуемый обычно Колькой.
Колька Вершнев в ужасе хватал термометр и тыкал его литейщикам под мышку, что-то штудировал в словаре о литейной лихорадке. Но Соломон Борисович был весел и доволен:
— У вас что, санаторий или производство? Скажите, пожалуйста, — вредно для здоровья. Поезжайте в Ялту и кушайте виноград — тогда будет полезно для здоровья, а всякое производство для здоровья вредно. Никто не умер?
— Не умер, так заболеет.
— Ну, когда заболеет, тогда будем говорить.
Два Каневских, Шнейдеров, Свет и Ганкевич летали по коммуне, развевая полами пиджаков, кричали в кладовых, распоряжались в цехах, доказывали Соломону Борисовичу, что они больше его понимают, иногда вступали с ним в настоящую перебранку и в таких случаях переходили даже на еврейский язык. После этого Соломон Борисович прибегал ко мне и кричал:
— Разве с этим барахлом можно работать? Они привыкли к своей кустарной мастерской и никак не могут понять, что такое большое производство…
— Надо выгнать…
— Выгнать! Легко сказать… А с кем я буду работать… А как же я их выгоню, если станки ихние, барабан ихний, даже медь ихняя?
Коммунары сначала не очень ссорились с Соломоном Борисовичем, только смеялись много. Все же много внес Соломон Борисович нового в коммуну: всем нашлось место у станка, всех захватили наполненная материалом и фабрикатом работа, понравилось, что коммунары получают зарплату.
Отряды коммунаров: машинистов, сборщиков, формовщиков, токарей, никелировщиков, шлифовальщиков — в две смены проходили рабочий день, вечером на собраниях осторожно говорили о недостатках и пустых местах, но на другой день убегали в цехи и радостно ныряли в волнах непривычных предметов и терминов: опока, суппорт, оправка, анод, катод, шкив, вагранка…
Еще в самый первый день, как только Соломон Борисович положил на мой стол никелированный кроватный угол, его спросили в совете командиров?
— А на Крым заработаем?
— А сколько вам нужно на Крым?
— Пять тысяч, — с трудом выдохнул кто-то…
— Так это же пустяки, — сказал Соломон Борисович. — Пять тысяч, разве это деньги?
Кто-то отвернул листки моего настолько календаря и сказал Соломону Борисовичу:
— Напишите, вот — первого июля: «Даю пять тысяч на Крым».
— Хе-хе… давайте и напишу…
— Нет, вы и распишитесь…
Коммунары долго собирались в Крым… Это было венцом нашего трудового года, это было непривычно восхитительно — всей коммуной в Крым. Ежедневно к моему столу на переменах и вечером подходили коммунары и перелистывали мой календарь, чтоб не прочитать, а полюбоваться надписью красным карандашом…
С трудом собрал Соломон Борисович пять тысяч… Это было первое наше достижение, достаточно нас восхитившее…
А теперь рабфак бросил наши ряды на неожиданно заблестевшие просторы. Кроватный угол, меднолитейный дым и мастера Соломона Борисовича шли рядом с нами на каком-то фланге, уже явно отставая от нашего движения.
4. Арифметическая поэзия
Осень тридцатого года мы начали бодро. Коммунарские дни звенели смехом, как и раньше, в коммуне все было привинчено, прилажено, все блестело и тоже смеялось. Подтянутые, умытые, причесанные коммунары, как и раньше, умели с мальчишеской грацией складывать из напряженных трудовых дней просторные, светлые и радостные пятидневки и месяцы. Напористые, удачливые и ловкие командиры вели наш коллектив к каким-то несомненным ценностям, а когда командиры сдавали, общее собрание коммунаров двумя ехидными репликами вливало в них новую энергию, энергию высокого качества.
Коммуна жила во дворце, не будем греха таить. Дворец блестел паркетом, зеркалами, высокими, пронизанными солнцем комнатами, а наши лестничные клетки были похожи на «царство будущего» в «Синей птице» Художественного театра. Дворцом этим нам кололи глаза наробразовские диогены. По утверждению завистливых педагогов, мы были богаты, но наше богатство только и заключалось в одном этом доме. Вокруг