Еще дальше помещалась откормочная. Здесь царили рецепты, данные взвешивания, доведенные до совершенства мещанское счастье и тишина. Если в начале откорма некоторые индивиды еще проявляли признаки философии и даже довольно громко излагали кое-как формулы мировоззрения и мироощущения, то через месяц они молча лежали на подстилке и покорно переваривали свои рационы. Биографии их заканчивались принудительным кормлением, и наступал, наконец, момент, когда индивид передавался в ведомство Калины Ивановича и Силантий на песчаном холме у старого парка без единой философской судороги превращал индивидуальности в продукт, а у дверей кладовой Алешка Волков приготовлял бочки для сала.
Последнее отделение — маточная, но сюда могли входить только первосвященники, и я всех тайн этого святилища не знаю.
Свинарня приносила нам большой доход; мы никогда даже не рассчитывали, что так быстро придем к рентабельному хозяйству. Упорядоченное до конца полевое хозяйство Шере приносило нам огромные запасы кормов: бурака, тыквы, кукурузы, картофеля. Осенью мы насилу-насилу все это могли спрятать.
Получение мельницы открывало широкие дороги впереди. Мельница давала нам не только плату за помол — четыре фунта с пуда зерна, но давала и отруби — самый драгоценный корм для наших животных.
Мельница имела значение и в другом разрезе: она ставила нас в новые отношения ко всему окрестному селянству, и эти отношения давали нам возможность вести ответственную большую политику. Мельница — это колонийский наркоминдел. Здесь шагу нельзя было ступить, чтобы не очутиться в сложнейших переплетах тогдашних селянских конъюнктур. В каждом селе были комнезамы, большею частью активные и дисциплинированные, были середняки, кругленькие и твердые, как горох, и, как горох, рассыпанные в отдельные, отталкивающиеся друг от друга силы, были и «хозяева» — кулаки, охмуревшие в своих хуторских редутах и одичавшие от законсервированной злобы и неприятных воспоминаний.
Получивши мельницу в свое распоряжение, мы сразу объявили, что желаем иметь дело с целыми коллективами и коллективам будем предоставлять первую очередь. Просили производить запись коллективов заранее. Незаможники легко сбивались в такие коллективы, приезжали своевременно, строго подчинялись своим уполномоченным, очень просто и быстро производили расчет, и работа на мельнице катилась, как по рельсам. «Хозяева» составили коллективы небольшие, но крепко сбитые взаимными симпатиями и родственными связями. Они орудовали как-то солидно-молчаливо, и часто даже трудно было разобрать, кто у них старший.
Зато, когда приезжала на мельницу компания середняков, работа колонистов обращалась в каторгу. Они никогда не приезжали вместе, а растягивались на целый день. Бывал у них и уполномоченный, но он сдавал свое зерно, конечно, первым и немедленно уезжал домой, оставляя взволнованную разными подозрениями и несправедливостями толпу. Позавтракав — по случаю путешествия — с самогоном, наши клиенты приобретали большую наклонность к немедленному решению многих домашних конфликтов и после словесных прений и хватаний друг друга «за грудки» из клиентов обращались к обеду в пациентов перевязочного пункта Екатерины Григорьевны, в бешенство приводя колонистов. Командир девятого отряда, работавшего на мельнице, Осадчий нарочно приходил в больничку ссориться с Екатериной Григорьевной:
— На что вы его перевязываете? Разве их можно лечить? Это ж граки, вы их не знаете. Начнете лечить, так они все перережутся. Отдайте их нам, мы сразу вылечим. Лучше посмотрели бы, что на мельнице делается!
И девятый отряд и заведующий мельницей Денис Кудлатый, правду нужно сказать, умели лечить буянов и приводить их к порядку, с течением времени заслужив в этой области большую славу и добившись непогрешимого авторитета.
До обеда хлопцы еще спокойно стоят у станков посреди бушующего моря матерных эпиграмм, эманаций самогона, размахивающих рук, вырываемых друг у друга мешков и бесконечных расчетов на очередь, перепутанных с какими-то другими расчетами и воспоминаниями. Наконец, хлопцы не выдерживают. Осадчий запирает мельницу и приступает к репрессиям. Тройку-четверку самых пьяных и матерящихся члены девятого отряда, подержав секунду в объятиях, берут под руки и выводят на берег Коломака. С самым деловым видом, мило разговаривая и уговаривая, их усаживают на берегу и с примерной добросовестностью обливают десятком ведер воды. Подвергаемый экзекуции сначала не может войти в суть происходящих событий и упорно возвращается к темам, затронутым на мельнице. Осадчий, расставив черные от загара ноги и заложив руки в карманы трусиков, внимательно прислушивается к бормотанию пациента и холодными серыми глазами следит за каждым его движением.
— Этот еще три раза «мать» сказал. Дай ему еще три ведра.
Озабоченный Лапоть снизу, с берега, с размаху подает указанное количество и после этого деланно-серьезно, как доктор, рассматривает физиономию пациента.
Пациент, наконец, начинает что-то соображать, протирает глаза, трясет головой, даже протестует:
— Есть такие права? Ах вы, мать вашу…
Осадчий спокойно приказывает:
— Еще одну порцию.
— Есть еще одну порцию аш два о, — ладно и ласково говорит Лапоть и, как последнюю драгоценную дозу лекарства, выливает из ведра на голову бережно и заботливо. Нагнувшись к многострадальной мокрой груди, он так же ласково и настойчиво требует:
— Не дышите… Дышите сильней… Еще дышите… Не дышите…
К общему восторгу, окончательно замороченный пациент послушно выполняет требования Лаптя, то замирает в полном покое, то начинает раздувать живот и хэкать. Лапоть с просветленным лицом выпрямляется:
— Состояние удовлетворительное: пульс 370, температура 15.
Лапоть в таких случаях умеет не улыбаться, и вся процедура выдерживается в тонах высоконаучных. Только ребята у реки хохочут, держа в руках пустые ведра, да толпа селян стоит на горке и сочувственно улыбается. Лапоть подходит к этой толпе и вежливо-серьезно спрашивает:
— Кто следующий? Чья очередь в кабинет водолечения?
Селяне с открытым ртом, как нектар, принимают каждое слово Лаптя и начинают смеяться за полминуты до произнесения этого слова.
— Товарищ профессор, — говорит Лапоть Осадчему, — больных больше нет.
— Просушить выздоравливающих, — отдает распоряжение Осадчий.
Девятый отряд с готовностью начинает укладывать на травке и переворачивать под солнцем действительно приходящих в себя пациентов. Один из них уже трезвым голосом просит, улыбаясь:
— Та не треба… я й сам… я вже здоровый.
Вот только теперь и Лапоть добродушно и открыто смеется и докладывает:
— Этот здоров, можно выписать.
Другие еще топорщатся и даже пытаются сохранить в действии прежние формулы: «Да ну вас…», но короткое напоминание о ведре приводит их к полному состоянию трезвости, и они начинают упрашивать:
— Та не надо, честное слово, якось вырвалось, привычка, знаете…
Лапоть таких исследует очень подробно, как самых тяжелых, и в это время хохот колонистов и селян доходит до высших выражений, прерываемый только для того, чтобы не пропустить новых перлов диалога:
— Говорите, привычка? Давно это с вами?
— Та що вы, хай бог милуеть, — краснеет и смущается пациент, но как-нибудь решительно протестовать боится, ибо у реки девятый отряд еще не оставил ведер.
— Значит недавно? А родители ваши матюкались?
— Та само ж собой, — неловко улыбается пациент.
— А дедушка?
— Та й дедушка…
— А дядя?
