Я заметил это только тогда, когда общее собрание однажды постановило: «Антон Семенович, вы имеет право наказывать, но мы отрицаем ваше право прощать, потому что вы накажете, а через час прощаете».

Это сказано по-большевистски. И последние пять лет, если мне приходилось наказывать на пять часов ареста, то я только через пять часов мог прощать. Никакая сила не могла уменьшить эти пять часов.

Когда я увидел, что общее собрание потребовало законности, я понял, что комсомольское собрание уважает наказание не меньше, чем удовольствие.

А потом увидел, что каждый новенький, как только он вошел в коллектив, ходит и мечтает, когда его наконец так накажут. Он считает, что с этой минуты, как я наказал его в первый раз, он свой: я не смотрю на него, как на чужеродного. Раз я его наказал и он ответил «есть!», то мы с ним друзья на всю жизнь. Я в их глазах был представителем интересов их коллектива — и в этом наказании они видели признание, что коллектив считает его настоящим членом коммуны.

Был у нас один случай. У нас был плохой литейный цех, и заведующий производством не хотел ставить вентиляцию, а в цехе был медный дым. Мой доктор Вершнев прочитал в словаре Брокгауза и Эфрона, что литейный дым очень вреден и может возбудить литейную лихорадку. Он прибежал ко мне с книгой и говорит: «Что это такое! Не позволю отравлять пацанов».

Раз доктор не позволяет, я обратился в совет бригадиров. И совет бригадиров постановил — снять с работы всех шишельников. Прибежал завпроизводством: «Что вы делаете, не будет литья, станут сборочный и никелировочный цехи».

Завпроизводством Соломон Борисович Блюм вечером поймал пацанов и говорит: «Что вы обращаете внимание на приказ, пойдем, сделаем шишки, ведь сейчас нет дыма, никто не узнает, закроем двери и ставни». Они согласились и пошли. Но через полчаса в литейной открылись двери, и мой связист (который все знал и слышал), лейтенант 12 лет, сказал: «Заведующий требует вас немедленно». Пришлось пацанам идти под арест. Сняли с них пояса и посадили на диван на общем собрании. Они очень испугались, потому что не я их арестую, а общее собрание, а оно строже меня. Среди этих пацанов было четыре старых колониста со значками, а один был новенький, Ваня. Когда на общем собрании их вывели на середину кто-то сказал: «Зачем Ваня стоит, ведь он новенький». Тогда он возмутился: «Как это я не отвечаю?» Пришел случай наказать, а тут отвод. Он в слезы: «Как вы меня оскорбляете, почему хотите отпустить?» И собрание решило, так как он хлопец хороший и ничем плохим себя не проявил, — прощать нельзя, нужно наказать.

Вот этой логики я тогда не понимал. Когда собрание постановило, прошли у Вани слезы, и он очень виноватым голосом оправдывался, что у него нет никакой литейной лихорадки, что он беспокоился об общих интересах. А против них выступали, что их нужно взгреть, и даже предложили снять звание коммунаров и значки. Ограничились тем, что постановили 1 Мая, когда построятся идти на парад, перед строем, при знамени прочитать им выговор. Для них это было большое преступление — неподчинение приказу, и потом ходили разговоры по колонии, что их слишком строго наказали, но оскорбиться из-за наказания считалось большим позором.

Вот такая ответственность перед коллективом, когда она приобретает такой характер спаянности, что освобождение от ответственности кажется освобождением от коллектива, вот такого рода дисциплина показывает сбитость коллектива.

Конечно, бывали случаи очень жестоких наказаний, которые я никак не мог одобрить, но не отрицаю того, что эта жестокость наполняла коллектив единством, глубокой гордостью, что человек принадлежит коллективу…

Как-то раз у меня случилось большое несчастье. Дежурный бригадир, который вел коммунарский день, которому оказывалось большое доверие, с которым в течение дня нельзя говорить без положения «смирно», заявил, что у мальчика Мезяка пропал радиоприемник, купленный на заработанные им деньги.

Вечером на общем собрании (а общее собрание было ежедневно) этот самый дежурный бригадир Иванов разбирал это дело. Вора найти не могли. Воровства в коммуне вообще не было. На другой день утром пацаны пришли и сказали мне, что на сцене под суфлерской будкой под полом стоит радиоприемник. Они сказали: «Мы спрячемся за кулисы и посмотрим, кто его возьмет». Они три дня простояли за кулисами не выходя, стояли не дыша и дожидались. Тот, кто украл, тоже был осторожен. Иванов придет, станет на сцене, потом прыгнет вниз, постоит и уйдет. Так продолжалось несколько дней. Фактически никаких доказательств нет. Пацаны больше терпеть не могут. И они решили. Когда вошел Иванов, они все хором сказали: «Ты взял радиоприемник». И тот был пойман.

Его судило общее собрание, и не за то, что он украл и сам разбирал дело, а за то, что он спрятал радиоприемник в самой колонии и мучил бедных пацанов и хотел продать приемник. Собрание постановило — выгнать. Выгнать из коммуны — это значит под открытое небо. Я не утвердил постановление. Они кричали возле моего кабинета целый вечер, что я зажимаю самокритику, что разрушаю коммуну, и по телефону заявили протест в НКВД о моих неправильных действиях. Прибыли из НКВД, уговаривали их: «Что вы делаете, нельзя выгнать». Они слушают, слушают, аплодируют, а голосуют за то, чтобы выгнать. На третий день приехал начальник и пристыдил их. «Не стыдно ли вам, что в коммуне живут изверги?» Все смеются. Тогда этот чекист говорит: «Преклоняюсь перед вашим единством, перед вашей уверенностью в себе. Неправильно мы слюнтяйничали, нельзя прощать таких врагов. Правильно вы поступили». Его (Иванова) выгнали, но тут же за воротами его взял милиционер и перевез в другую колонию (конечно, коммунары об этом и не знали и считали, что уже выгнали на все четыре стороны). И теперь еще, когда я говорю уже со студентами (бывшими коммунарами), что он пропал, они говорят, что так ему и надо, что таким нечего жить на земном шаре.

Это жестокость, с которой нужно бороться, и я с ней боролся по мере сил, но эта жестокость говорит о том, что здесь есть коллективный интерес, коллективный характер.

Ведь эти 500 человек так наладили каждый свой характер, что получился общий характер. Разумеется, есть разница, пока он в коллективе — у него один характер, наедине — у него другой характер, но по мере развития колонии личный характер делается все ближе к общекоммунарскому идеалу.

Этот характер проявлялся в некоторых коммунарских законах. Я перечислю некоторые законы.

Никогда коммунары не просят прощения. Пока ты не наказан — ты можешь доказывать, что ты прав, но как только тебя наказали, считается неприличным доказывать, что ты прав. Считалось, например, что коммунару обязаны верить на слово. Коммунаром назывался каждый воспитанник через 4 месяца после его поступления в коммуну, носящий значок, и у такого коммунара было привилегии, ему обязаны были верить на слово. Также неприлично было проверять рапорт. Дело доходило до чертиков в области чистоты. Проверка чистоты происходила каждое утро, и постепенно чистота улучшалась, и наконец дошло до того, что дежурному члену санкома выдавался платок — смотреть, нет ли пыли. Он вытирал портреты, стулья, и если на спинке стула оказывался волосок, то отмечалось, что в такой-то спальне грязь. Сказать «не верим» нельзя было, за это полагалось три часа ареста за возражение рапорту, и если бы я не налагал ареста, то мне сказали бы, что я распускаю коммуну. Считалось, что в этот момент человек соврать не может, и пускай десять свидетелей говорят, что дежурный не прав, но раз он сказал во время дежурства, значит, он соврать не мог. Вот эта убежденность, что человек соврать не может, уже называется этикой.

Вообще в коммуне также бывали Хлестаковы, но когда он делает то, что фактически делает не он, а уполномоченный коллектива, — он соврать не может, и это действительно было так.

Вот так надо поднять значение уполномоченных коллектива и у вас. Если вы добьетесь такого положения, что ваш староста или уполномоченный в глазах коллектива не может врать, — значит, вы добились коллективного рефлекса, уважения к своим собственным магистратам. Это возникает после длительного коллективного воспитания — это дружба, и даже не просто дружба, а обычай дружбы.

Считается также неприличным, когда два члена коллектива подерутся в стенах коммуны. В коммуне им. Дзержинского были драчуны, но они должны были выйти за границу коммуны и там подраться, а в коммуне было неприлично и стыдно драться. Потом случалось, что приводят коммунаров в синяках, измазанных, грязных. Я спрашиваю: «Вы дрались?» — «Нет». — «Вдвоем дрались?» — «Нет». — «Вы были в ссоре?» — «Нет». — «Ведь все же знают». — «Вам об этом никто не может сказать, за то, что делается за границей коммуны, мы не отвечаем». Этот закон не был нигде написан, но он строго исполнялся.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату