дня.
Девчата впереди! Привет девчатам! Поздравляем пятую и одиннадцатую бригады!»
У диаграммы толпа, трудно пробиться к стене, приходиться подскакивать или нырять под локтями. Ваня закричал:
— Столяры! Ужас!
Бегунок поддержал в таком же стиле:
— Убиться можно!
Игорь Чернявин лучше бы не подходил — другие столяры ведь не подходят. Он подошел только потому, что состоял при боевом штабе в качестве редактора боевой сводки, и ему всегда интересно было прочитать свой собственный текст. Все-таки приходилось защищаться, хотя и старыми методами, давно уже опороченными:
— Что вы понимаете, синьоры? Тоже — токари! Ты сделай чертежный стол!
Ваня взялся руками за уши:
— Кошмар, и все! Так и написано: «отставая от сегодняшнего дня на целый месяц».
Горохов из-за спин обиженно загудел:
— Да ты посуди: ведь стол за один день не сделаешь! Чего ты пристал?
— Убиться можно! — повторил Бегунок. — Страшно смотреть на этот левый фланг! Левый фланг! А вот девчата молодцы, правда, Ванда?
— Я не девчонка. Я металлист.
Даже новенький, недавно прибывший в шестую бригаду, красноухий, веснушчатый Подвесько и тот смотрит на диаграмму и, может быть, завидует правому флангу, на котором так изящно стоит маленький красный флажок. А может быть, он и не завидует: бригадир шестой Шура Желтухин очень недоволен своим пополнением и говорил в совете:
— Ох, и чадо мне дали, Подвесько этот, придется повозиться!
Апрельский день куда больше, и сумерки до чего приятные. Вчера как будто еще была зима, и пальто висели на вешалке, и окна были закрыты, а сегодня в цветниках старый немец-садовник даже пиджак сбросил и работает в одном жилете, и в парке расчищают дорожки сводные бригады, по одному от каждой постоянной, и на подоконниках сидят целые компании и заглядывают вниз на просыхающую землю.
А все-таки и в апреле бывают неприятности. Казалось, все благополучно в колонии и можно забыть таинственно исчезнувшие пальто, как вдруг в один день: в шестой бригаде у самого бригадира украдены десять рублей, прямо с кошельком, ночью, из брючного кармана, а в театральном зале исчез большой суконный занавес, стоимость которого несколько сот рублей. Захаров ходил как ночь, угрюмый и неприветливый и, говорят, сказал кому-то:
— Честное слово, собаку вызову!
Пацаны этому поверили и с особенным вниманием осматривали каждую собаку, пробегающую через территорию колонии. Но Захаров собаку не вызвал, а поставил вопрос на общем собрании. Колонисты сидели на собрании опечаленные и молчаливые и даже слова не просили. Один Марк Грингауз говорил речь:
— Стыдно и обидно, товарищи! Стыдно в городе сказать кому-нибудь, что в колонии им. Первого мая можно безнаказанно украсть занавес со сцены. Надо обязательно выяснить этот вопрос, надо всем смотреть. А мы ушами хлопаем, у нас из-под носа скоро денежный ящик сопрут.
Зырянский не выдержал:
— Денежный ящик не сопрут, он стоит в вестибюле, и там часовой день и ночь ходит. Разве в том дело? Что же нам, бросить работу и всем стать часовыми возле каждой тряпки? Вы подумайте, какая это продажная гадина действует. Она не хочет рыскать по городу, потому что там везде все заперто и везде сторожа ходят и милиция. Она сюда пролезла, товарищем прикинулась, все ходы и выходы знает, с нами за одним столом ест, работает, спит, разве от нее убережешься? Разве можно смотреть? За кем? Что же теперь, каждого колониста подозревать, замки повесить, часовых поставить? Я не умею смотреть, не умею, но говорю: вот этими руками, вот этими самыми руками, я эту гадину когда-нибудь…
Зырянский не мог докончить, слов у него не находилось, чтобы рассказать, что он сделает «этими руками».
Потом попросил слова Рыжиков. На прошлой неделе ему дали звание колониста. Рыжиков, впрочем, не потому взял слово, что он колонист, а потому, что он кое-что знает. Он так и начал.
— Я, товарищи, кое-что заметил. Вчера возвращаюсь из города, в отпуске был, вижу: этот пацан новенький идет через лес и все оглядывается. Я его остановил: покажи, говорю, карманы. Он хэ, туда-сюда, да я его сгреб и все из карманов… как бы это сказать… вытрусил. Вот все здесь у меня, смотрите.
Рыжиков из своего кармана выгрузил много всякого добра: полплитки шоколада, карандашик- автомат, альбомчик «Крымские виды», билет в кинотеатр и два медовых пряника. Подвесько вытащили немедленно на середину. Уши Подвесько от этого отяжелели и сделались большие.
— Что? Так что? Я взял, да? Я взял?
— Ты это купил? — спросил Торский.
— Конечно, купил.
— А деньги откуда?
— А мне сестра прислала… в письме… все видели.
И тут со всех сторон подтвердили: действительно, на днях Подвесько в письме получил три рубля. Подвесько стоял на середине и показывал всем свое добродетельное лицо. Торский уже махнул рукой в знак того, что он может покинуть середину, но Захаров вмешался:
— Подвесько, а ты воду пил в городе? С сиропом?
— Пил…
— Два стакана?
— Ну два.
— Два, так, а пряников… вот этих… ты сколько съел? Четыре?
Подвесько отвернулся от Захарова и что-то прошептал.
— Что ты там шепчешь? Сколько ты съел пряников?
— И не четыре совсем.
— А сколько?
— Три.
— А какая цена такому прянику?
— Двадцать копеек.
— Ты в город на трамвае ехал?
— На трамвае.
— И билет покупал?
— А как же!
— И обратно?
— И обратно.
— А сколько стоит альбомчик?
Подвесько задумался:
— Я забыл: или сорок пять, или пятьдесят пять.
Несколько голосов с дивана немедленно закричали:
— Сорок пять копеек!
— А шоколад?
— Я уже забыл… кажется…
И снова несколько голосов закричали:
— Восемьдесят копеек! Такой шоколад «Тройка» — восемьдесят копеек!
И дальше Захаров обратился уже к дивану:
— Карандашик?
— Сорок копеек! такой карандашик сорок копеек!
— Так. А на билете в кино написано: тридцать пять копеек. Правильно, Подвесько?