Всюду вперемежку с рабочими пестрят красноармейцы.
Что за дикая идея у большевиков? Кого они готовят в армии? Бойца или батрака?
Я знаю только один принцип для солдата каждой армии культурной страны: солдат должен быть максимально разобщен с населением. Иначе как же он будет в случае восстания стрелять в это население, если он, подобно красноармейцам, постоянно общается с населением в трудовых процессах?
Сейчас я докажу большевикам непригодность их «принципа».
Откуда-то вывертывается цыган. Он был в разведке и уж облазил все закоулки.
— Начальник, вон там, у расклепистой башенки, начальник, — один-одинешенек часовой.
Четверо красноармейцев тянут огромный моток колючей проволоки и прибивают ее к кольям — огораживают какой-то посев. Я кричу им нарочно громко:
— Где сам товарищ Макар?
— Поезжай туда… Какая часть?
Мы трогаем рысью — и через минуту у цели.
Винтовки и пулемет Кольта стоят под навесом для сепараторов.
Третья часть людей спешивается и привязывает коней: сейчас они рассыплются в цепь. Я останусь с ними. Гимназист-поэт тоже. Отсюда встретим бегущих огнем из томсона и ружейным. Верховые мгновенно оцепят совхоз «внутренним кольцом», если кто прорвется — он наскочит на остальных моих людей, оцепивших совхоз более широким кольцом.
Чтоб не насторожить часового, я снова кричу:
— Где же товарищ Макар? — И шепчу гимназисту: — Сними его тесаком.
Гимназист подходит к часовому. Красноармеец сурово окрикивает:
— Куда прешь? Службы не знаешь!
Гимназист нерешительно встал.
Нет Андрея-Фиалки, нет…
Я командую конным:
— Рысью аррш!..
Цыган поспешно вкладывает в томсон диск и по-разбойничьи вопит:
— За мной… Окружай!..
Мгновенно все смолкает, слышен только стук копыт.
В часового я пускаю очередь из пулемета. Пулями его пересекло в области живота, и, прежде чем упасть, он переломился.
Гимназист-поэт подбежал к нему и, испуганно вскрикнув, вонзил в него тесак.
Потом встал и победно оглянулся.
Он «испробовал», и теперь у него пойдет.
Тревога. Красноармейцы бегут к винтовкам.
Нам остается только одно — расчетливая и меткая стрельба.
Минут через десять выстрелы прекратились. Все кончено. Совхоз в моих руках. Люди «шуруют барахлишко»: Ананий — адская машина степенно, не торопясь осматривает сепараторы, крутит головой и замечает:
— Ка-а-кое устройство… умственное.
Монашек раздобыл где-то толстое зеркало для бритья и глядится в него, задрав бороденку и почесывая ее.
Внезапно из-за угла к группе моих людей подходит красноармеец в длинной кавалерийской шинели.
Шинель не застегнута, на нем нет головного убора.
По полевой сумке и по нашивкам, а еще больше по длинной, странно сшитой шинели я догадываюсь, что это командир.
Он идет спокойно, высокий и печальный. Лицо у него запылено, видимо, на работе, но видна его смертельная бледность.
Он уже понял, что случилось.
Мои люди поражены его появлением.
— Кто начальник? — спрашивает он.
Люди указывают в мою сторону. Командир идет на меня.
Я кричу:
— Стойте!..
Он останавливается и опускает голову. Меня восторгают его надменная решительность и выдержка, подкупающая своей простотой.
Я решаю сохранить ему жизнь.
— Офицер, снимите полевую сумку и оружие, — приказываю я.
Он отвечает:
— Сумка уже пустая, а оружие вот…
Он вытягивает руку с наганом и мгновение целит в меня. Я улавливаю его движение и падаю невредимым. Он выпускает еще четыре заряда в Анания, в моих людей. Потом распахивает левый борт шинели, кладет ладонь на грудь и, воткнув дуло между указательным и средним пальцами, нажимает гашет.
Я вижу, как он вздрогнул и съежился, прежде чем раздался выстрел.
Мы окружаем его. Он еще жив и тихо стонет, но лежит неподвижно.
Гимназист бросается на него с тесаком. Мне противно, что гимназист так рабски усвоил привычку Андрея-Фиалки, и я останавливаю его:
— Прочь…
Нагибаюсь над командиром, поднимаю кверху его левую руку и под мышку сбоку из крошечного кольта выпускаю две пули в стальной оболочке.
Решимость командира напоминает мне Оглоблина. Весь мой самообман разбивается вдребезги о хладнокровие этих людей. Там, у насыпи, произошло так: поезд с грохотом выскочил из-за леска. Вот он уже в пятидесяти метрах от моста. Я нагибаюсь над батарейкой, Ананий — над телефонным аппаратом: для полной верности мы хотим «послать» две искры. Оглоблин, куривший доселе с Андреем-Фиалкой, внезапно прыгает к проводам и в мгновение ока перекусывает жилку. Какая-то судорога помогла ему. Схватив другой провод, он бежит к насыпи. За ним, подпрыгивая, волочатся аппарат и батарейка. Я безрезультатно стреляю в него. Проклятое волнение! Я вижу, как он перекусывает и этот провод. У ручья он бросает батарейку и аппарат в воду.
Волжин настигает его.
Сумерки. Такое же безветрие, как и днем. Я приказываю зажечь совхоз. Вспыхивает маслобойка.
Белое, как молоко, пламя жутко гудит — горят огромные ящики сливочного масла. Огонь охватывает весь совхоз. Небо мгновенно чернеет. Потом прозрачную темноту прорезают огромные космы зарева.
Я собираю людей и готовлюсь к засаде.
Внезапно раздается невыносимый запах. Узнаю. Артемий поджег два огромных стога шерсти.
Опять волосы.
Это пугает меня. Я изменяю своему решению и поспешно покидаю совхоз.
Люди рады этому отъезду.
Мы спускаемся в овраг, на мостик.
Шерсть горит желтым вспыхивающим пламенем.
Внизу невозможно дышать. Мне ярко представляется ужас людей, окутанных удушливым газом.
Мы берем в галоп.
Утро мы встречаем в лесистых сопках, недалеко от того места, где нас забавлял дед Епифан своими бреднями о Боге, о крематории.
Меня разбудило упорное жужжание пропеллера — то удаляющееся, то приближающееся.
(Поразительно — я совсем не вижу снов; может быть, я и вижу, но ни одного из них, даже ни малейшего события из сновидений я не помню.)