– Мы ничего не увидим. Но есть шанс...
–
– И что нам это дает? – спросил Скай.
– Взрыв, – проговорила Эм. – Большой взрыв.
– Достаточно большой, чтобы уничтожить корабль? И скалу?
– Если отсюда видны его следы... Да, пожалуй.
Из библиотечного архива
...Немного осталось среди нас тех, кто помнит времена, когда мы смотрели на звезды и задавались вопросом, одиноки ли мы. Почти полвека назад у нас появился сверхсветовой транспорт, и пусть мы до сих пор не встретили никого, с кем могли бы вести диалог, мы все же знаем, что они где-то есть или были.
Более сотни людей отдали жизнь во имя этой идеи. Нам известно также, что за последний год около двух процентов мировых финансовых ресурсов ушло на исследование космоса.
Два процента.
Звучит не бог весть как внушительно. Но на эти деньги можно было бы кормить 90 миллионов людей в течение года. Или дать жилье 120 миллионам. Покрыть все медицинские расходы Северо-Американского Союза за шестнадцать месяцев. Оплатить годовое обучение в школе всех детей планеты.
Что же мы получили от наших инвестиций?
К сожалению, нам нечего занести в бухгалтерские книги. Правда, мы улучшили инженерные методы и создали более легкие и прочные материалы. Мы можем создать больше пищевых полуфабрикатов, чем когда-либо раньше. Электроника стала более совершенной. У нас появились светоотклонители, которые оказались полезными при предупреждении преступлений, но пригодились и самим преступникам. Наша одежда стала лучше. Наши двигатели сберегают больше топлива. Мы научились экономно использовать энергию. Но, конечно, всего этого можно было бы достичь ценой значительно меньших затрат, путем прямых инвестиций.
Так зачем же тогда мы продолжаем поиски?
Легче всего думать, что нас толкает древний инстинкт, как сказал Теннисон, плыть за грань заката.
Мы притворяемся, что заинтересованы в измерении температур далеких солнц, скорости ветров Альтаира, наблюдении за рождением звезд. Мы и впрямь делаем это.
Но в конечном счете нами движет потребность найти кого-нибудь, с кем мы могли бы вступить в диалог. Доказать, что мы не одни. Мы уже узнали, что до нас были другие. Но они, кажется, куда-то ушли. Или канули в забвение. Долгие поиски продолжаются. И если наконец они увенчаются успехом, если мы действительно кого-нибудь найдем, подозреваю, что на нас взглянет собственное лицо. Вероятно, столь же напуганное этим, как наше.
6
Университет Чикаго. Четверг, 6 марта
Прошло почти четыре года, но Дэвид Коллингдэйл не забыл и не простил Омегам нападения на Лунный Свет. Чудовищная бессмысленность этого по сей день изводила его, иногда наваливаясь посреди ночи.
Будь разрушения вызваны войной, или мятежом, или любой самой нелепой причиной, он мог бы смириться. Иногда он стоял перед аудиторией, и кто-нибудь из студентов спрашивал об этом случае, и он пытался объяснить, как это было и что он чувствовал. Но Дэвид все еще переживал, и порой его голос срывался, и он погружался в скорбное молчание.
Коллингдэйл не принадлежал к тем, кто считал Омеги природным явлением. Их кто-то создал и запустил. Если бы Дэйв добрался до этого кого-то, он бы с радостью убил его без малейшего сожаления.
Кампус Чикагского университета был укрыт снегом. Дорожки и посадочные площадки расчищены; все остальное засыпано. Дэвид сидел за своим столом, перед ним лежали записи его лекций, кабинет был наполнен неуместными звуками «Весны» из «Времен года» Вивальди. Он провел ночь здесь не потому, что знал о приближающейся буре, хотя ему о ней и сообщили, но просто потому, что ему нравилось иногда находиться в спартанской обстановке своего кабинета. Это восстанавливало разумность и целесообразность мира.
Лекции только начались. У Коллингдэйла назначена на девять тридцать встреча с одним из аспирантов и как раз оставалось довольно времени, чтобы привести себя в порядок – принять душ, переодеться – и спуститься в столовую факультета, наскоро позавтракать.
Здешняя жизнь ему нравилась. Он время от времени вел семинары, был научным консультантом двух докторских диссертаций, писал статьи для ряда журналов, работал над мемуарами и вообще с удовольствием притворялся важной университетской шишкой. У него начала складываться репутация чудака. Недавно он обнаружил, что некоторые из его коллег думают, что он слегка не в себе. Они думали, что события на Лунном Свете повредили его рассудок. Возможно, это соответствовало истине, хотя он считал, что выражение «еще сильнее повредили» лучше бы подошло. Казалось, со временем он все сильнее переживает по этому поводу. Дэвид, если бы захотел, и в самом деле мог расплакаться, просто вспомнив Лунный Свет.
Его несколько угнетало то обстоятельство, что он плохо влияет на своих студентов. Поэтому год назад он хотел уволиться посреди семестра, но ректор, понимающий преимущества присутствия на факультете такого лица, пригласил его в местный бар и говорил с ним всю ночь. В итоге Коллингдэйл остался.
Ректор, по совместительству старый друг, порекомендовал ему обратиться к психиатру, но Коллингдэйл не был готов признать, что у него есть проблема. В сущности, он привязался к своей навязчивой идее. Он не хотел с ней расставаться.
Дела его наладились однажды после Рождества, когда в его жизнь вошла Мэри Кланк. Высокая, худая, безупречная, она выслушивала все шутки по поводу ее фамилии[2] и смеялась над ними. «Променять Кланк на Коллингдэйл? – спросила она в тот вечер, когда он сделал ей предложение. – Ты, наверное, думаешь, у меня вкуса нет?»
Он любил ее так же страстно, как ненавидел облака.
Мэри отказывалась погружаться в его настроение. Когда Дэвид хотел пойти в театр, она настаивала на прогулке по парку, когда он предлагал посвятить вечер концерту, она хотела сгонять до Лоун Вулф.
Постепенно Мэри превратилась в двигатель, управляющий его жизнью. А те редкие дни, когда Дэвид не видел ее, превращались в пустое времяпрепровождение, которое хотелось поскорее оставить в прошлом.
Дэвид всегда считал, что романтическая страсть годится только для подростков, женщин или болванов. Он мог понять секс. Но «вместе и навсегда»? Песенка для детей. Страсть к Мэри Кланк вспыхнула в нем с первого же взгляда – на каком-то университетском сборище, – и Дэвиду уже не суждено было избавиться от нее. К его радости, Мэри ответила ему взаимностью, и Коллингдэйл чувствовал себя счастливым и довольным как никогда.
Но его врожденный пессимизм таился где-то в глубине и предупреждал, что Мэри не останется надолго. Что настанет день, когда он будет бродить по Лоун Вулф один или под руку с другой женщиной.
Да, наверное, так. Но Мэри сказала «да». Они не назначили дату, хотя она намекнула, что лучше всего подошел бы конец весны. Июньская невеста и все такое.
Дэвид протиснулся в душ. У него было отдельное жилье, тесноватое, но ему хватало. Коллингдэйлу нравилось думать, что по статусу ему полагается больше, что он доказывает университету свою скромность, довольствуясь (на самом деле по его просьбе) гораздо меньшими благами, чем мог бы ожидать человек его положения. Многие люди считали скромность верным признаком величия. А значит, это была благоразумная тактика.
После душа Дэвид разложил на кровати свежую одежду. Аудиосистема играла что-то из Гайдна. Стереовизор тоже работал, звук был выключен, два человека вели серьезную беседу, и, надевая рубашку, Коллингдэйл сообразил, что один из них – Зигмунд Хальворсен, которого обычно приглашали, когда в новостях сообщалось о важном научном событии. Он включил громкость.