мертвящий лунный свет придал его улыбке зловещий характер. — Если положить на одну чашу весов истории все приписываемые мне злодеяния, их здесь пунктуально перечислил гражданин Глистопадов, а на другую вот этот документик.
Тут последовала пауза, потому что Лаврентий Павлович теперь уже из правого нагрудного кармана своего кителя (наверное, все-таки маршальского, ибо в этом звании он покинул мир земной) осторожно вытащил другой листок, тоже пожелтевший от времени, но на сей раз из обыкновенной школьной тетрадки в клеточку и сложенный вчетверо. Пухленькие пальчики любовно разгладили его, и Лаврентий Павлович, облизнув губки, продолжил:
— Так вот, граждане, этот документик перевесит все мои грехи.
— Гм-гм, — недоверчиво произнес философ, — разрешите полюбопытствовать, что же в нем заключено?
Лаврентий Павлович с брезгливой ухмылкой отрицательно покачал головой:
— Нет, этот документ я сам оглашу. Он мне дороже всего на свете. Потому как такой грех содержит, что все мои прегрешения детскими шалостями вам покажутся.
— Так, не томите, читайте! — вконец заинтригованный поторопил Глистопадов.
Лаврентий Павлович прокашлялся, поправил пенсне и торжественным голосом, будто на трибуне находится, прочитал следующий текст:
«Старшему уполномоченному НКВД товарищу Яну Яновичу Струминьшу заявление от кандидата в члены ВКП (б) жителя деревни Веселые Ключи колхозника Смирнова Андрея Никифоровича на жительницу нашей деревни Евдокию Прохорову. Как вы давали нам разъяснения, что надо усилить борьбу с кулацким элементом и выявлять их подпевал-подкулачников, которые стоят шлагбаумом на дороге к светлой жизни, то я, как полгода назад подавший заявление в сталинскую партию большевиков, а чтобы точно — через неделю после зимнего Николы, то есть 26 декабря, вам доношу, что в нашей деревне, как я уже указал, Веселые Ключи, ведет агитацию против колхозного строя Прохорова Евдокия. Хотя она и записалась вместе с отцом в колхоз, а мать у нее в прошлом годе померла, и трудодни вырабатывает, но по настроению и разговорам является чистым кулацким элементом, хотя лошади у них не было, только корова, и считались они как середняки. Эта Евдокия, когда корова вчерась подохла от нутряной болезни, говорила бабам, что корову ей жальче, чем весь колхоз, пропади он пропадом. А еще жалела она попа нашего батюшку Афанасия, которого за зловредную пропаганду, чтоб народ был вечно в темноте, как раз на Рождество, то есть 7 января, арестовал товарищ уполномоченный Свиридонов. Их же, попов, как вы правильно объясняли, согласно указаниям главного нашего безбожника товарища Емельяна Ярославского надо давить как клопов, а Прохорова Евдокия крест нательный носит, в чем я самолично убедился. Такому отсталому кулацкому элементу как Прохорова Евдокия не место в нашем колхозе, который прозывается славным именем боевого наркома товарища Ворошилова. К сему Андрей Никифорович Смирнов».
Подозреваю, что текст этого доноса был помощниками Лаврентия Павловича по литературной части для большей достоверности отредактирован и стилизован под простецкую народную речь, долженствующую убедить читателя, что слова идут от самого сердца. И все же изначальная подлинность документа сомнений не вызывала. Только что в нем особенного? Обыкновенный образчик человеческой низости и подлости. То, о чем я подумал, вслух выразил Глистопадов:
— Непонятно, Лаврентий Павлович, почему вы даете такую высокую оценку этому сочинению? Весьма банальный донос.
— Хе-хе-хе, — попеременно одна другой поглаживая пухлые свои ладошки, захихикал довольный Лаврентий Павлович. — Банальный, говорите? А вот положить бы его сейчас на те самые весы, убедились бы, какой он тяжести неподъемной…
— Так вам что, весы требуются? — радостно удивилась Маруся. — Погодьте чуток, я мигом обернусь.
И точно, мига не прошло, а она уже вернулась с весами — тяжеленными, облупленно-зелеными, с оловянными покореженными чашками, и тут же стала устанавливать их, что на покатой крыше казалось делом невозможным. Но Маруся сноровисто ворочала допотопный механизм, подкладывала под него какие- то кирпичики, дощечки, так что еще через миг чугунные клювики встали ровнехонько друг против друга.
— Как в аптеке будет, — удовлетворенно подытожила результаты своих трудов Маруся и сочла нужным пояснить. — А как вы про весы заговорили, я и вспомнила. Цветами-то я тут неподалеку торговала, а рядом овощная палатка, там Клавдия работала, ну, вроде, подружки мы стали, обедали вместе, она ко мне с доверием, показала на всякий случай, где ключ хоронит. Ну вот, я ейные весы и одолжила. Думаю, вы быстро управитесь.
— Что ж, весы, вижу, точные, — сказал Лаврентий Павлович, — так что можно приступать к эксперименту.
И он аккуратно положил донос Андрея Никифоровича Смирнова на ближнюю к себе чашку весов. Та резко осела до крайнего нижнего предела, будто поставили на нее пудовую гирю, а другая стремительно вознеслась вверх и жалобно задребезжала.
Лаврентий Павлович, победоносно улыбаясь, поглядывал на нас.
— Для чистоты эксперимента все-таки просил бы вас, Лаврентий Павлович, пояснить, в чем же заключена сила тяжести этого документа? — умоляюще произнес философ.
— У нас нет тайн от народа, — добродушно ответил Лаврентий Павлович. — Тяжесть этой бумажки объясняется очень просто. Написавший донос человек не просто обрек на мучения и смерть другого человека, обрек по своей воле, без всяких просьб и указаний свыше. Он предал Любовь — источник всего сущего в этом мире. Ведь Евдокия Прохорова, Дуся, Дунечка — как он ее называл в жаркие июльские ночи, наполненные дурманящим запахом свежего сена и убаюкивающим стрекотаньем кузнечиков, — она любила Андрея Смирнова и, не задумываясь, отдавала ему и тело и душу. Кстати, и крестик ее нательный обнаружил Андрей, когда поцарапал слегка подбородок, целуя ее жаждущие ласки груди…
Прерву на мгновение монолог Лаврентия Павловича, чтобы заметить, что патетика и сентиментальность, как правило, свойственны негодяям государственного масштаба. Дальше, надо признать, он несколько умерил пыл:
— Да, граждане, один грех неизвестного ни мне, ни вам Андрея Никифоровича Смирнова, перекрывает все мои прегрешения, ибо я лично никогда не предавал ни любящих, ни любимых. Правда, их у меня и не было, но это уже особый разговор. Ну, а теперь давайте положим на другую чашу весов то, что, как выразился академик, должно лежать на моей совести.
Лаврентий Павлович щелкнул два раза пальчиками. Несмотря на свою пухлость, издали они резкий деревянный треск, и тотчас рядом с ним оказались два коренастых крепыша в синих гимнастерках, перепоясанных ремнями, в галифе и сапогах, на которых, не понимая серьезности момента, стали резвиться лунные зайчики. Видимо, уже зная свои обязанности, крепыши, не мешкая, стали накладывать на другую чашку весов картонные канцелярские папки поблекших цветов, кои заключали в себе дела тех, кого отправил в мир иной этот круглый человечек в старомодном пенсне. Некоторые папки были тощенькие, с двумя-тремя листочками внутри, другие же так набухли от крови и слез, что пришлось их перетягивать шпагатом.
Сначала бойцы невидимого фронта клали на весы по одной-две папки, потом сразу по десять- двадцать, но ничего не менялось — клювик той чашки, где лежал донос колхозника Смирнова на любившую его Дусю, был скорбно опущен вниз, другой же, призванный зафиксировать тяжесть прегрешений Лаврентия Павловича, гордо вздернут вверх. И даже когда один из крепышей, более плечистый и с более стертым лицом, навалил на чашку сразу один миллион двести тысяч тридцать семь дел, весы не шелохнулись.
Менее плечистый, но, видимо, старший по должности, вскинул руку к козырьку фуражки:
— Ваше задание выполнено, товарищ …! — Он назвал фамилию Лаврентия Павловича, которую я решил не упоминать, чтобы не отвлекать на нее внимание читателей.
Лаврентий Павлович кинул на нас орлиный взгляд и нарочито строго спросил бойца невидимого фронта:
— А случайно ничего по дороге не обронили?
— Никак нет! — отчеканил старший крепыш.