разрушитель Гераклеи, названный сенатом Понтииским и преследуемый популярами. Это были друзья и сподвижники, с которыми Лукулл совершил походы в азийские царства.
— Привет дорогому амфитриону и второму Александру Македонскому! — радостно воскликнул Мурена, обнимая Лукулла и целуя ему руку. — Без тебя, лучший друг диктатора, скучно дома и невесело на улице. До сих пор не могу забыть о смерти Метелла Пия, хотя времени прошло много… Только в твоем доме оживает и весело пляшет сердце.
И, возвысив голос, выговорил нараспев:
— Верю тебе, дорогой Люций, — приветливо ответил Лукулл, зная искренность друга, — я всегда рад тебе, как гонцу, спешащему с радостной вестью о победе…
—…или о разрушении города, — хрипло рассмеявшись, прибавил Котта. — Признайся, дорогой, что в душе ты не очень досадовал на меня…
— Не ты один разграбил Гераклею, тебе значительно помог мой наварх Триарий, — нахмурился Лукулл. — Что говорить? Дело прошлое, но тогда я, действительно, порицал вас обоих. Разве мы разбойники, чтобы грабить города, насиловать женщин и продавать их в рабство?
— Ты совершил большую ошибку, возобновив политику Рутилия Руфа и раздражив публиканов, — перебил Котта, — Ограничение их алчности привело к тому, что они стали строить против тебя козни, сблизились с Помпеем и могущественными всадниками;..
— Знаю, — махнул рукою Лукулл. — Хотя я и презираю торгашей, но сегодня у меня в гостях будет афинский ростовщик Тит Помпоний Аттик; это муж умный, и с ним приятно побеседовать.
— Корнелий Непот удивляется, что Аттик не имеет еще ни одной виллы, — засмеялся Мурена, — а между тем иметь виллу в деревне или в купальной местности, как, например, в Байях, значит не отставать от обычаев общества…
— Так же, как скупать произведения греческого искусства, — подхватил Котта, — дельфийские столы, коринфские вазы, статуи, картины, чеканные чаши, бронзу…
— Ты прав, — перебил Лукулл, — но я ничего этого не скупаю, потому что имею. А чего не имею, то буду иметь. Я построю роскошный дворец с приемными и гостиными, с библиотекой, палестрой, банями; стены украшу гипсовыми изображениями и живописью… Всякий желающий найдет у меня отдых, развлечение… И Архий, одаренный Фебом-Аполлоном, будет импровизировать свои элегии.
— Нет, лучше я прочту фрагменты из своей эпической поэмы написанной в честь тебя… Описание осады Кизика и битва при Тигранокерте будут сладостны твоему сердцу…
Вошли Аттик, Валерия, вдова, и Фавста, дочь Суллы, а вслед за ними — Тит Лукреций Кар, прославившийся поэмой «De rerum natura».[4]
Аттик, муж пожилой, скупой на слова, с хитростью в глазах, слегка насмешливый, преклонялся, подобно Цицерону, перед умершим недавно Сизенной, которого считал величайшим историком. Он расхваливал, входя в атриум, его последнюю книгу. Лукреций кивал головою, слушая его. Валерия, очень постаревшая, но красивая той старческой красотой, которая придает женщине благообразную величавость, беседовала о Фавстве с его сестрой — некрасивой девушкой с длинным носом и чувственными губами.
Получив свою долю наследства в день совершеннолетия, Фавста жила у мачехи, замуж не стремилась и вела самостоятельный образ жизни: у нее были любовники, и брат, посещавший мачеху до отъезда своего в Азию с Помпеем (он обручился с его дочерью), подшучивал над Фавстой: «Удивляюсь, что моя сестра хранит пятно, когда у нее есть сукновал», намекая на двух ее любовников: Макулу, что по- латыни значит пятно, и Фульвия, сына сукновала.
На беззаботном лице Лукреция была скука, может быть, пресыщение. Эпикуреец, он посвятил жизнь удовольствиям, но они надоедали не хуже, чем тетрактида или пентаграмма пифагорейцев («Если основа бытия в числе, как учил Пифагор, — -думал Лукреций, — то основа любви в поле»); чревоугодие было возведено в наслаждение утонченными яствами: мышление — в созерцательность.
Подойдя к Лукуллу, он приветствовал его, похвалил роскошь атриума и, повернувшись к гостям, сказал, указывая на Аттика, со смехом в голосе:
— Если друг и почитатель знаменитого историографа и переводчика басен Аристида не забудет маленького поэта Тита Лукреция Кара, то, несомненно, упомянет о нем в своей переписке с Цицероном, иначе стрела Сребролукого поразит тебя в самое уязвимое место…
— Увы, — вздохнул Аттик, — не мне упоминать о тебе, знаменитом поэте. Мое имя поглотит Лета, хотя Цицерон и Варрон предсказывают противное… О, если бы ты захотел назвать мое имя в своей новой поэме, я стал бы бессмертным! Но — клянусь Зевсом Ксением! — не будем утруждать амфитриона скучными беседами…
Однако Лукулл, улыбнувшись, вымолвил:
— Вы забываете, друзья, о бессмертном труде нашего богоравного императора: его «Достопамятности» переживут тысячелетия, а слава о его подвигах и величественное имя будут сиять, как яркие звезды…
— Ты прав! — вскричал Мурена. — Имя его увековечено, и мы…
Слова его потонули в шуме голосов: вошли ученый и писатель Парфений, гистрионьг Эзоп и всадник Квинт Росций, историк Корнелий Непот и молодой поэт Катулл, сопровождавший Клодию, в которую был безумно влюблен и от которой не отходил ни на шаг.
Красавица Клодия, дочь Аппия Клавдия Пульхра, сестра жены Лукулла и супруга Метелла Целера, славилась на весь Рим необузданным распутством, и Цицерон, называя ее «волоокой Герой», «Медеей Палатинских садов», «Клитемнестрой», намекал на ее кровосмесительную близость с братом и с женой Лукулла, которую она совратила с. добродетельного пути матроны. И эта женщина осмелилась явиться в его, Лукулла, дом! Не хватало еще, чтобы она привела с собой изгнанную Клавдию!
Лукулл негодовал, но выпроводить супругу Метелла Целера было бы невежливо, и он сдержался.
«Теперь времена не те, — думал он, — свобода и равенство отравили души матрон; у Клодии — десятки любовников… И, конечно, прав был Цицерон, назвав ее «квадрантарией».
Вспомнил, что во время судебного разбирательства, которым закончилась связь ее с оратором Целием Руфом, обе стороны бесчестили друг друга оскорбительными обвинениями, и Целий кричал на весь форум о ее корыстолюбии…
Одетая в прозрачную ткань, сквозь которую просвечивал пленительный изгиб бедер, а из разреза, как из лопнувшей почки, выглядывало юное тело, похожее на раскрывшийся цветок, с грудью Дианы, Клодия казалась богиней, и сам Лукулл невольно залюбовался ею. Вспомнил Клавдию, ее наряды, щегольство, уход за телом — употребляла пемзу с Эольских островов для сглаживания пушка на лице, чистила зубы порошком, приготовленным из мелосской и низиросской пемзы: белила щеки родосскими свинцовыми белилами, притирала хийской или самосской землею… «Прежде она не была такою! Подлая развратница растлила ее душу…»
Старый Росций и Эзоп спорили с молодым Парфением о бессмертии души. Парфений утверждал, что с Платоном можно согласиться уже потому, что Сократ, учитель божественного философа, познал самого себя путем внутреннего созерцания, а Платон углубил это познание до возможного предела.
— А еще раньше, — прибавил он, — мудрый Пифагор развил учение о метапсихозе и вечном возвращении в мир… Мы жили уже много раз, иногда проблески воспоминаний о предыдущих существованиях пролетают в нашей душе, часто мы слышим некогда слышанное, видим некогда виденное, и душа содрогается от удивления и трепета. А то, чему мы учимся, не есть изучение, а повторение того, что мы знали и что замерло в душе тысячелетия назад…
— Неужели ты пифагореец? — спросил подошедший Лукулл.