Долго она говорила на улицах и площадях. Ее слушали, но ей мало верили.
— Кто она? — шептались легионарии. — Мы ее не знаем. И никто не знает. Почему она ратует за дело Секста Помпея?
А один бородатый ветеран грубо схватил ее за плечо,
— Кто ты? Уж не эмиссарка ли Секста? Лициния гордо оглядела его:
— Стыдись! Я вдова вождя популяров Сальвия.
— Какого Сальвия?
— Друга Клодия.
Легионарии обступили ее. Многие слыхали о Сальвии, нашлись люди, знавшие его, а иные помнили вождя Клодия и его борьбу с нобилями. И все с уважением низко склонили седые головы:
— Слава, слава!
Однако и вторичное предложение Лицинии перейти на сторону Секста не имело успеха, — легионарии замялись.
— Мы подумаем, — говорили они.
— Зачем плыть в Тринакрию, когда и в Риме неплохо?
— Подождем, что даст нам сын Цезаря…
— Мы заставим его исполнить обещания, иначе он захромает на обе ноги!
— Ха-ха-ха!
Лициния поняла, как призрачны были надежды на легионы, находившиеся в Риме.
Заручившись поддержкой римских популяров, которые выдали ей пропуск и письмо к главному начальнику, выборному от легионов, осаждавших Перузию, она отправилась в путь.
…В мартовские календы она подъезжала верхом на выносливой лошадке к лагерю. Было холодно и сыро. Дули пронизывающие ветры с Альп и с моря. Лициния зябла и торопилась попасть скорее в лагерь, чтобы погреться у костра.
Ветераны Октавиана были угрюмы: злила их затянувшаяся осада города, неисполнение вождем обещаний, суровые взыскания центурионов и военных трибунов, а больше всего — сам Октавиан, муж низкорослый, невзрачный, с маленькой головой, прихрамывающий на левую ногу. Строптивый Агриппа, шагавший рядом с ним, казался рослым и привлекательным.
Легионарии шептались:
— Смотри, Гнилозубый с Красногубым пошли к стенам…
— Глуп Люций Антоний, что щадит их: стоит только ударить из баллисты или катапульты.
— Злословить легче всего, — вступился за Октавиана седой ветеран, — а ведь вождь — сын Цезаря.
— Велетрийский ростовщик!
— Скотина!
Тот же ветеран возразил:
— Сейчас — скотина, а наделит нас землями и наградит подарками — станет отцом, благодетелем, любимым императором. Ты озверел, Муций, после проскрипций!..
— А кто не озвереет. если приходилось выкалывать глаза, вспарывать животы беременным женам нобилей, поджаривать людей на углях?
— Говорят, ты содрал кожу со старого всадника, а затем бросил его на костер. Только за что подверг ты таким мучениям старика?
Лициния, прислушивавшаяся к беседам легионариев, поспешила уйти. Жестокость, которую они считали невинной забавой, глубоко возмущала ее. Никогда она не думала, что воин, проведший всю свою жизнь в легионах, становится черствым, жестоким, злым и беспощадным.
«Да, озверели люди, — подумала она. — А кто виноват? Марий и Сулла, первые и вторые триумвиры. Неужели боги допустят, чтобы римляне перегрызлись между собой, как волки, и республика рухнула? И если суждена ей гибель, то не лучше ли умереть теперь, чем дожидаться ужасов?»
Мысль о Сексте успокоила ее. О, если бы сын Помпея напал на Рим! Вся Италия любила его и сочувствовала его делу. Почему же он медлит, не начинает борьбы? Октавиан и Лепид без Антония — ничто, а Антоний не заботится о триумвирате, забавляется в Александрии в царском дворце не как проконсул, а как гость — любовник египтянки.
Склоняя воинов на сторону Секста Помпея, Лициния видела, что легионариям не до политики: предстояла сдача Люцием Перузии.
Однажды в дождливый день ворота города раскрылись, и Люций Антоний выехал верхом, направляясь к лагерю Октавиана. За ним следовали легионы.
— Не желая увеличивать смуту в дорогом отечество, — притворно крикнул Люций, — сдаюсь с войсками на милость триумвира Октавиана Цезаря, друга моего брата триумвира Марка Антония — да сохранят боги триумвиров в добром согласии на многие годы! В знак искреннего раскаяния отдаю тебе, Цезарь, свой меч!
Он сошел с коня и хотел вынуть меч, но Октавиан любезно остановил его и, спешившись тоже, протянул ему руку при радостных восклицаниях легионов.
— Консул Люций Антоний, — сказал он, — ты ошибался, действуя таким образом, а сознание ошибки наполовину умаляет твою вину. Желая спокойствия в республике, я прощаю тебя и Фульвию, но накажу виновных декурионов, сенаторов и всадников, которые посмели поднять руку на триумвиров.
И он приказал заковать в цепи около трехсот магистрате и их сыновей.
…Разграбленная ветеранами Перузия горела, и Октавиан, сидя в шатре, говорил Агриппе:
— Ты был прав, посоветовав мне пощадить Люция и Фульвию. Если бы я казнил их, месть Антония была бы ужасна. Подождем. Пока Антоний силен, не следует его раздражать, но лишь только он ослабеет или споткнется в своей бурной жизни, я безжалостно поступлю с ним.
«Он похож на паука, терпеливо дожидающегося, чтобы муха запуталась в паутине, — подумал Агриппа, — а так как Антоний не муха, то пауку не удастся погубить Антония».
— Как прикажешь поступить с пленными?
— Ответ получишь накануне мартовских ид. А пока стереги их. Одно могу сказать: я должен устрашить Италию, вознести на высоту власть триумвиров, успокоить ветеранов словами: «Люди, злоумышлявшие против вас, жили».[13]
Агриппа молча вышел.
VIII
Наступали мартовские иды — четвертая годовщина гибели Юлия Цезаря, — и Октавиан вздумал совершить торжественное жертвоприношение тени диктатора.
В поле был воздвигнут огромный каменный жертвенник, щедро украшенный венками, еловыми и кипарисовыми ветвями. Выстроенные легионы дожидались выхода из шатра вождя и появления жертвенных животных.
Лициния в одежде всадника находилась на правом крыле конницы. Предчувствуя что-то страшное, необычное, она не спускала глаз с жертвенника, возле которого суетились служители в белых одеждах.
Из шатра вышел Агриппа. Он произнес речь, в которой восхвалял Юлия Цезаря как популяра и диктатора, напоминая о его деятельности, направленной к благополучию народа и ветеранов.
— Воины, триста злодеев, захваченных при взятии Перузии, должны быть казнены. Сын нашего отца и бога Юлия Цезаря решил, вместо того чтобы проливать кровь во имя закона, принесть пленников в жертву тени диктатора. Столь похвальный поступок по отношению к погибшему отцу показывает, что сыновний долг в сердце нашего вождя продолжает жить. Да не иссякнет он и в наших сердцах и перейдет к будущим поколениям римского народа!».
Агриппа был бледен. Не одобряя решения Октавиана, он не посмел высказать вождю всего ужаса,