Преклоняясь перед эллинским искусством, он не увлекался им, считая, что если римляне и обязаны многим варварам, то явление это временное, обусловленное ходом исторических событий, случайно отодвинувших развитие римского народа па несколько столетий. Рим, по его мнению, должен был прежде всего завоевать весь мир.
Если бы Лепиду пришлось лишиться богатств и стать пищим, он, не задумываясь, пресек бы мечом свою жизнь. Стоило ли трудиться над свитками пергаментов и папирусов, дышать вековой пылью изъеденных молью хартий и терпеть лишения, не принимая участия в пирах и попойках, не созерцая юных тел танцовщиц, не наслаждаясь музыкой, песнями, поэзией, философией и любовью? Стоило ли жить, как живут десятки и сотни тысяч плебеев и рабов? Мысль об этом казалась ему безумием.
Когда Цезарь был умерщвлен, Лепид и Антоний сидели в таблинуме, прислушиваясь к крикам толп, ходивших по улицам. Антоний говорил: «Конечно, эти дикие звери, выпущенные из клетки римского закона, могут нас растерзать, но как только мы соберем войска, пусть они попытаются поднять головы!.. Помнишь, друг, как я усмирил восстание Долабеллы?.. О, этот урок они будут помнить, пока существует Рим». Лепид понял: власть хирургическим ножом закона произвела операцию государственного тела и отсекла гнилые члены; следовательно, власть, спасшая республику, священна.
Слова Антония утвердили его мысль, что нобили — избранники богов, управляющие толпою. Однако он вспомнил, что Цезарь никогда не говорил резко о народе.
«Что ж, Цезарь был хитер, Антоний же прямее, — подумал Лепид. — Если род Цезаря происходит от Венеры, то Антония — от Геркулеса». Он улыбнулся и решил обратиться к Аттику, чтобы тот порылся в родословных и определил, от какого бога или героя происходит род Эмилиев.
Еще недавно он, magister equituin,[1] собирал легионариев, объединял коллегии Клодия, разыскивал ветеранов, колонистов и приверженцев Цезаря, возмущая их речами, направленными против аристократов; потом, повинуясь демагогической политике Антония, пригласил Брута и Кассия на обед, на котором они оба восхваляли «освободителей отечества». Став вскоре после смерти Цезаря верховным жрецом, Лепид поселился во дворце Нумы Помпилия, называемом «Regia».[2] Новые обязанности изменили его прежнюю жизнь: он должен был наблюдать за фламинами, весталками и иными жрецами, вести каждый год списки магистратов, анналы, жреческие книги, записи понтификов. Работы было много, но он не мог отказаться от политики и взирал на борьбу сословий с философским спокойствием. Даже казнь Герофила и бегство Брута и Кассия из Рима не могли вывести его из душевного равновесия.
«Подкупив Долабеллу, Антоний умно повел дело», — раздумывал Лепид, рассеянно поглядывая на папирус, полученный от Аттика. Это было сочинение покойного Нигидия Фигула об оракулах и искусстве вызывать тени умерших; оно было написано тяжелым и туманным языком, и Лепид не мог понять многих мест.
«Пусть Цицерон восхваляет «героев», предательски умертвивших Цезаря, пусть он твердит, что «мертвый Цезарь управляет Римом», пусть мечется между Долабеллой и Брутом, пусть ожидает помощи от Секста Помпея, — словами и действиями он доказывает свое бессилие. Но предложить ли ему, чтобы он последовал учению своего друга Фигула и вызвал тень Цезаря? Может быть, он успокоится, когда Цезарь скажет, что продолжателем его дела будет Антоний, который отомстит за него.
Раб возвестил, что в атриуме дожидается Антоний. Лепид поспешил ему навстречу.
— Знаешь, пес Октавий опять возбуждал против меня плебс и ветеранов, — заговорил консул, приветствуя хозяина. — Он стал демагогом. Я пригрозил, что посажу его в тюрьму, и представь себе, дорогой мой, хитрость Октавия: ветераны якобы потребовали, чтобы он примирился со мной, и этот ночной горшок Цезаря прибыл на рассвете к моему дворцу. Ветераны кричали: «Мир, мир!» И, когда я вышел к ним, я увидел Октавия, который дружески приветствовал меня. Пришлось пригласить его к себе, хотя он вызывает во мне отвращение.
Лепид в раздумье смотрел на него.
— Как-то вечером, — сказал он, — появилась большая комета, и Октавий, говорят, кричал на площадях, что это душа Цезаря, вознесшаяся на небо и занявшая место в сонме богов.
— Знаю, поэтому я решил обожествить Цезаря. Он, конечно, заслуживает этого. Но знаешь — больше всего меня беспокоит противодействие аристократов закону, отнимающему у Децима Брута Цизальпинскую Галлию. Меня и Долабеллу обвиняют в желании вызвать гражданскую войну.
— Разве ветераны не требуют передать Цизальпинкую Галлию стороннику Цезаря? — удивился Лепид.
— И, несмотря на это, находятся мужи, вроде Пизона, которые якобы пекутся о спокойствии в республике, а на самом деле, несомненно, помышляют о личном благополучии, о легкой наживе!
— Надоели мне эти распри, и я решил уехать в назначенную мне провинцию. А ты что думаешь делать? — спросил Лепид и, взяв серебряный колокольчик, позвонил. Вбежал раб. — Подай нам кайкубского и фуданского вина. Так ты говоришь, Марк…
— Я говорю, — нахмурился Антоний, — что положение становится тревожным. С одной стороны усиливаются ветераны и колонисты, якобы ненавидящие убийц Цезаря; конечно, они никогда не любили диктатора, а стремятся сохранить милости, дарованные или обещанные императором. Ты скажешь, что ветеранов и колонистов поддерживает плебс? А что такое плебс? Толпы нищих, ремесленников, вольноотпущенников и земледельцев, толпы бедняков, обремененных долгами. И действительно ли плебс поддерживает ветеранов? Я знаю, что положение его мало улучшено Цезарем. И потом, ремесленники, вольноотпущенники и земледельцы скорее пойдут за Брутом и Кассием, чем станут поддерживать ветеранов. С другой стороны нам угрожают все эти «отцы отечества», «Демосфены великого Рима», не сумевшие стать у власти после умерщвления Цезаря; они обижены, завидуют нам, честолюбие не дает им спать. И я решил провести законы, чтобы успокоить взволнованные умы. О, Цезарь, Цезарь! Зачем ты даровал амнистию псам-помпеянцам?
— А зачем мы даровали амнистию псам-убийцам? — отозвался Лепид, вставая. — Вот вино и фрукты. Возляг, прошу тебя, рядом со мною. Ты мне расскажешь о намеченных новых законах. А где же виночерпий? — обратился он к рабу. — Опять опаздывает? Скажи ему, что больше не буду марать своих рук о его варварское лицо!
Не успел раб выйти, как вбежал испуганный виночерпий. Это был лысый грек, с брюшком и маслянистыми глазами.
— Снова опоздал? — вымолвил Лепид свистящим шепотом. — Ступай к атриенсису, — пусть пришлет сюда Халидонию. Подожди. Не забудь сказать ему, чтобы он дал тебе тридцать ударов.
Грек упал на колени.
— Господин мой, — крикнул он с ужасом. — Прости меня еще раз… Ради высокого твоего гостя, друга трижды божественного диктатора! — И, обратившись к Антонию, заговорил по-гречески, умоляя его сжалиться над ним.
— Прости его, — сказал Антоний, — пусть наша дружба не будет омрачена криками истязуемого.
Лепид привстал на ложе.
— Встань, — сурово сказал он греку. — Я прощаю тебя последний раз. Позови Халидонию.
Когда вошла гречанка, настроение Антония изменилось.
— Поглядеть на нее — хороша! — воскликнул он.
Девушка была в легкой льняной тунике, обнажавшей колени, и в светлых сандалиях. От нее пахло духами — Лепид любил, чтобы рабы и невольницы, прислуживавшие за столом, душились.
Узнав консула, Халидония опустила глаза. Антоний подозвал ее. Гречанка хотела поцеловать у него руку, но он, не стесняясь Лепида, обхватил ее стан.
— Как живешь? — спрашивал он по-гречески. — Довольна ли? Господин отпустил тебя на волю?
Узнав, что она продолжает оставаться рабыней, Антоний шутливо обратился к Лепиду:
— Ты, наверно, влюблен в кого-нибудь, если не исполняешь обещанного.
— Не влюблен, а забываю, — ответил Лепид. — А забывчивость в такое тревожное время простительна.
— Я напоминаю тебе.
— Завтра она будет отпущена на волю. Антоний задумчиво поглаживал плечи девушки.
— Я хотел бы, чтоб она покинула твой дом и переселилась в мою виллу… Габии недалеко от Рима, и