– Господа! Честь имею сообщить вам сведения о поэте. Совершенно серьезно почитая Пушкина образцом, припоэчиваю: Пушкин – Поблядушкин!
Глубинин порывался уйти, но не мог. Ноги вращались вокруг своей оси. Ночью приснился кошмар: бородатый мужик в шинели с огромным щербатым топором гнался, Глубинин убегал, увязая, точно бежал по болоту.
Из компании опробовавших «Принцессу Грезу» после первых боев в живых остался только Глубинин, и пакет достался ему.
– Не побоюсь этого звука, – Необутов искусно издал губами кишечный выхлоп, – нам крышка! Вредный какой! – сказал с досадой Необутов и, оставив Глубинина, переполз к Мишелю и Николаше. – Угадайте, что означает «ejaculatio praecox»? – Мальчики, недавние гимназисты, были удивительно схожи меж собой, сентиментальные и назойливые. – Подсказываю – это то, чего больше всего боятся наши возлюбленные… – интриговал Необутов.
– Красного террора! – отозвался восторженный Николаша.
Глубинин подарил Николаше браунинг и теперь запоздало спохватился: «Такой разве что застрелиться сумеет».
– Преждевременное семяизвержение! – козырнул отгадкой Необутов.
Глубинин спешно дочитывал письмо: «Помните историю о дочке дворника и дочке домовладельца? Невинными крошками они играют, ласкаются вместе и в одиночку. Под влиянием воспитания желание самоудовлетворения у дочки домовладельца пропадает, сознание же создает картину подавленности. У дочки дворника нет конфликта с моральными нормами окружения, нет и вытеснения. Она легко переходит от самоудовлетворения к половой жизни. И что в итоге? Истеричка с высокими духовными запросами и подвальная дура, которая и замуж выйдет, и ребенка родит… Марксисты правы, утверждая, что дворянство, буржуазия выродились как классы. Мы, похотливые, заласкали себя в детстве, потом тщательно обо всем забыли. Но подсознательное не церемонится и губит нас… Глупости! Глупости! Простите, милый Александр, я скучаю, маюсь… Влюбилась! Что тут такого?! Любовь – не порок, но большое свинство… Храни вас Бог…»
– Знаете, Глубинин, у меня есть мечта, – Необутов был бледен, и губы его налились чернильным фиолетом, – в некоторой губернии – публичный дом, и все шлюхи от меня беременны…
Через мгновение Необутову осколком снаряда разнесло череп. Где-то далеко, почти на линии горизонта показалась вражеская пехота.
Глубинин поднялся:
– Предпосылкой развития человека явилось прямохождение. Не ползайте, господа!
С винтовкой наперевес он нескоро пошел вперед, чуть оглянулся. За ним, полусогнувшись, крались солдаты его роты. Глубинин видел узкий участок пространства через пасмурный туман, и этот участок оставался единственно реальным; все остальное теряло объемность, уплощалось до театральных декораций…
Глубинин остановился, не в силах пошевелиться. Мимо пробежал гимназист Николаша с браунингом в вытянутой руке. В другой он держал окровавленную голову гимназиста Мишеля.
«Есть я или нет? – гадал Глубинин. Его уложили в телегу. – Я истоньшаюсь, испаряюсь, просачиваюсь сквозь сено. Я затеряюсь в сухих стеблях, никто не найдет, не потревожит…»
Пухлая клетчатая бонна откидывает уголок перины: «Вставайте, Александр, уже утро!» Он растаял под теплом перины, растекся хворым потом, постель впитала его, мальчик может спать вечно. «Что за шутки, Александр!» – Бонна смотрит в пустую кроватку.
Глубинин не способен пошевелиться. Он рассредоточен по частицам, он – перина.
– Ни пуха ни пера!
– Пусть земля ему пухом будет!
Одетый лакеем человек с садовыми ножницами захотел распороть его матерчатое брюхо. Глубинин сделал чудовищное усилие, объединился в тело и выскочил из перины.
Мерно раскачивается маятник: чет-нечет, чет-нечет, чет-нечет, чет-нечет. Бутылочный окорок летит в циферблат.
Сознание, кружась, проваливается за частокол темных фигур.
– Неужели летаргический сон, доктор?
– Ах, ублажите женское любопытство…
– Летаргический сон есть определение собирательное, скорее беллетристическое. – Черепаховый стетоскоп холодит грудь Глубинина.
– Вот мило!
– Я бы назвал это мнимой смертью.
– Да вы поэт, Анатоль.
– Зябкий, потливый…
– Достоин анатомического театра!
Голоса расступились, и неожиданная граммофонная игла впилась в мозг, за жилы вытягивая нежного Собинова:
– Браво! Остановите граммофон!
Унесся подхваченный криком Собинов, и вступил сводный хор.
– Любит русский народ говорить напевно!
– Батенька вы мой, сломанной березкой да черными очами нынче никого не удивишь. – Скуластый критик тер салфеткой монокль.
– Тем не менее я благодарен вам, мадемуазель. – Глубинин целовал руку в перчаточную кисею.
– В Баку сейчас чудесно, настоящая экзотика. Слоны, арбузы…
– Хурма, шелковые ткани, на каждом шагу разносчики с лотками: конопля южночуйская, южноманьчжурская, индийская!
– Благодать…
Со сцены раскланивался брюнет с кровавым пробором:
– Разрешите всех поздравить с первой частью нашего концерта!
– Что-нибудь из Некрасова!
В зале установилась тишина, близкая к творческой.
Сбитый черный ноготь указал на господина из четвертого ряда. Несчастный попал под вдохновение чтеца-обличителя благодаря пышным чиновничьим бакенбардам.
Господин сидел как оплеванный.
– Ей-богу, – он закрыл лицо руками, – служил верой-правдой!
Зал взорвался:
– Знаем таких!
– Каучуковых!
– Берштейнов!
Плюгавая девица кричала, размахивая платочком:
– Россия была и остается ареной непрекращающейся борьбы материалистического и идеалистического воззрений!
Глубинин решительно встал:
– Вера, пойдем отсюда!
Они вышли на улицу.
– Повоображали себя революционерами, – Вера промокнула гноящийся глаз.
– Вера, с раннего детства мне привили мечтательную нежность, отважность и французский язык.