– Но главное вот что. Моя первая вера была в Христа. Там со мной под навесом работал один парень. Он открыл молельню и каждый вечер проповедовал. Я ходил, слушал и уверовал. Весь день напролет я думал только о Христе. В свободное время изучал Библию и молился. И вот как-то ночью взял я молоток и положил руку на стол. Был я так зол, что пробил гвоздем руку насквозь. Она была пригвождена к столу, я глядел на нее, пальцы мои дрожали и становились синими.
Джейк вытянул ладонь и показал рваный мертвенно-белый рубец посредине.
– Я хотел стать евангелистом. Ездить по стране, проповедовать слово божие и устраивать моления. А пока что бродил с места на место и годам к двадцати попал в Техас. Работал на сборе орехов недалеко от того места, где жила мисс Клара. Я познакомился с ней и вечерком иногда заходил посидеть. Она со мной беседовала. Я ведь прозрел не сразу. Сразу это ни с кем не бывает. Все происходило постепенно. Начал читать. Работал ровно столько, сколько надо, чтобы отложить немного денег, бросить на время работу и учиться. Я словно заново родился. Только те из нас, кто прозрел, могут это понять. У нас открылись глаза, и мы узрели. Как пришельцы откуда-то из нездешних краев.
Сингер утвердительно кивнул. В комнате было по-домашнему уютно. Немой вынул из стенного шкафа жестяную коробку, где хранились крекеры, фрукты и сыр. Он взял апельсин и стал его медленно чистить. Кожицу он обдирал до тех пор, пока фрукт не стал насквозь светиться на солнце. Тогда он разделил апельсин на дольки и половину дал Джейку, половину взял себе. Джейк клал в рот по две дольки сразу и шумно выплевывал зернышки в огонь. Сингер ел свою порцию медленно, аккуратно собирая зернышки в горсть. Они откупорили еще две бутылки пива.
– А много ли нас таких в стране? Пожалуй, тысяч десять. Может, двадцать. Но может, и много больше. Сколько мест я объездил, а встретил всего несколько человек таких, как мы. Но предположим, кто-то прозрел. И видит мир таким, какой он есть, мысленно возвращаясь на тысячи лет назад, чтобы понять, как все это получилось. Наблюдает за медленной концентрацией капитала и власти и видит, до каких геркулесовых столбов все это дошло. Видит, что Америка – сумасшедший дом. Видит, что людям приходится грабить своих братьев, чтобы выжить. Видит, как дети мрут с голоду, а женщины работают по шестьдесят часов в неделю, чтобы себя прокормить. Видит эту треклятую армию безработных, в то время как миллиарды долларов пускают на ветер, а тысячи миль земли пустуют. Видит приближение войны. Видит, что, когда люди страдают, они становятся подлыми, злыми и в них что-то умирает. Но главное, он видит, что все устройство мира основано на лжи. И хотя это всем ясно как божий свет, люди, которые не прозрели, прожили так долго в этой лжи, что просто ничего не видят.
Красная жила у Джейка на лбу гневно вздулась. Он схватил ведерко с углем и с грохотом вывалил все сразу в огонь. Нога у него затекла, и он затопал ею так сильно, что затрясся пол.
– Я обошел весь город. Хожу повсюду. Говорю. Объясняю. Но что толку? Господи!
Он глядел в огонь, и от печного жара и выпитого пива лицо его стало багровым. Судороги в занемевшей ноге поднимались все выше, до самого бедра. Его клонило ко сну, и огонь перед глазами отсвечивал зелеными, синими и пламенно-желтыми бликами.
– Вы – единственный, – сонно произнес он. – Один-единственный…
В этом городе он уже не был чужим. Теперь он знал здесь каждую улицу, каждый переулок, каждый забор во всех вытянутых в разные стороны трущобах. Он все еще работал в «Солнечном Юге». Осенью балаганы колесили с одного пустыря на другой, не выезжая за городскую черту, пока наконец не обходили весь город. Место действия менялось, но обстановка была все той же: пустырь, окруженный прогнившими хижинами, где-то по соседству фабрика, хлопкоочистка или разливочный заводик. И толпа – повсюду одинаковая, по большей части фабричные рабочие и негры. По вечерам пестрели разноцветные лампочки. Деревянные лошадки карусели крутились под звуки механической музыки. В воздухе носились качели; у барьера вокруг игры в монетки всегда толпился народ. В двух киосках торговали напитками, кроваво- коричневыми котлетами и конфетами на хлопковом масле.
Его наняли машинистом, но постепенно круг его обязанностей расширялся. Отовсюду сквозь общий гомон доносились его грубые окрики, он беспрерывно маячил на ярмарочной площадке, появляясь то здесь, то там. На лбу его блестел пот, а усы были пропитаны пивом. По субботам ему полагалось следить за порядком. Его приземистое, мускулистое тело пробивалось сквозь толпу с ожесточенной энергией. Только в глазах не видно было той ярости, которая, казалось, пронизывала все его существо. Широко смотрящие из-под тяжелого лба и насупленных бровей, они словно ничего не видели вокруг, были такими отрешенными.
Домой он возвращался между двенадцатью и часом ночи. Дом, где он жил, был разгорожен на четыре комнаты – каждый жилец платил по полтора доллара. Сзади, во дворе, помещался сортир, а на веранде – водоразборный кран. Стены и пол в комнате издавали кислый запах сырости. Окна были завешены закопченными дешевыми кружевными занавесками; Выходной костюм он держал в чемодане, а комбинезон вешал на гвоздь. В комнате не было ни отоплений, ни электричества. Однако в окно падал свет уличного фонаря, и внутри царил зеленоватый полумрак. Он зажигал керосиновую лампу возле кровати, только когда ему хотелось читать. Едкий запах горящего керосина в нетопленой комнате вызывал у него тошноту.
Если он оставался дома, он часами беспокойно вышагивал по комнате. Или, сидя на краю неприбранной кровати, яростно грыз обломанные, грязные ногти. Во рту оставался горький привкус копоти. Он так остро ощущал свое одиночество, что порой его охватывал ужас. Обычно у него была припасена бутылка самогона. Он пил его неразбавленным и к утру согревался и отходил душой. В пять часов заводские сирены оповещали о первой смене. Гудки отдавались потерянным, жутковатым эхом, и он не мог заснуть, пока они не отзвучат.
Но чаще всего он дома не сидел и сразу же выходил на узкие пустые улицы. В первые утренние часы небо еще было черным и звезды – неподвижными и яркими. Иногда на фабриках всю ночь шла работа. Из освещенных зданий доносился грохот станков. Он дожидался у ворот ранней смены. На темные улицы высыпали молодые девушки в свитерах и цветастых платьях. Выходили мужчины с обеденными судками. Некоторые из них, прежде чем пойти домой, подходили к кафе-вагончику выпить кофе или кока-колы, и Джейк шел с ними. На работе, среди фабричного шума, рабочие прекрасно слышали каждое слово, но, выйдя, они первый час словно глохли.
В вагончике Джейк пил кока-колу, приправленную виски, и разглагольствовал. Дымно-белый рассвет дышал холодом. С пьяной настойчивостью Джейк вглядывался в желтые, осунувшиеся лица рабочих. Над ним часто подсмеивались, и тогда он вытягивал свое приземистое тело во весь рост и разговаривал язвительно, пересыпая речь затейливыми, многосложными словами. Он отставлял мизинец руки, державшей стакан, и высокомерно покручивал ус. А если над ним продолжали смеяться, то затевал драку, остервенело размахивал тяжелыми кулачищами и при этом рыдал в голос.
Проведя таким образом утро, он с удовольствием возвращался на работу в свое увеселительное заведение. У него становилось легче на душе, когда он протискивался сквозь людскую толпу. Шум, вонь, соприкосновение с человеческими телами успокаивали его взвинченные нервы.