Было уже за полночь, когда случилось то, что испортило весь вечер. Антонапулос вернулся из очередного похода к шкафу, побагровев от гнева. Он уселся на свою кровать и стал поглядывать на нового знакомого с вызовом и нескрываемым омерзением. Сингер пытался разговором отвлечь гостя от странного поведения грека, но тот был неукротим. Карл, пораженный и словно зачарованный гримасничаньем толстяка, сгорбился в кресле, обхватив руками костлявые колени. Лицо его пылало от смущения, и он судорожно глотал слюну. Сингер больше не мог делать вид, будто ничего не замечает, и в конце концов спросил Антонапулоса, не болит ли у него живот, не стало ли ему нехорошо и не хочет ли он спать. Антонапулос покачал головой. Он показал рукой на Карла и стал делать все непристойные жесты, какие знал. Жутко было смотреть на его лицо, такое отвращение оно выражало. Карл съежился от страха. Наконец толстый грек заскрипел зубами и поднялся с места. Карл поспешно схватил свою кепку и выбежал из комнаты. Сингер проводил его по лестнице парадного. Он не знал, как объяснить постороннему человеку поведение своего друга. Карл стоял в дверях, сгорбившись и надвинув на глаза кепку, – он как-то сразу обмяк. Постояв, они обменялись рукопожатием, и Карл удалился.

Антонапулос сообщил Сингеру, что их гость украдкой залез в шкаф и выпил весь джин. Никакие уговоры не могли его убедить, что это он сам прикончил бутылку. Толстый грек сидел в постели, и его круглое лицо было горестным и полным упрека. На воротник его рубашки медленно капали слезы, и его никак нельзя было успокоить. Наконец он заснул, но Сингер долго лежал в темноте с открытыми глазами. Карла они больше не видели.

Потом он вспомнил другой случай. Несколько лет спустя Антонапулос взял из вазы на камине деньги, отложенные на плату за квартиру, и проиграл их в игорных автоматах. И тот летний день, когда грек пошел голышом вниз за газетой. Бедняга, он так страдал от жары! Они купили в рассрочку холодильник, и Антонапулос вечно сосал ледяные кубики; он даже брал их с собой в кровать, и они таяли, когда грек засыпал. И тот раз, когда Антонапулос напился и кинул в него миску с макаронами…

В первые месяцы разлуки эти отвратительные сцены вплетались в его воспоминания, как гнилые нити –  в ткань ковра. А потом они исчезли. Те времена, когда он был несчастен, забывались. По мере того как проходил год, его мысли о друге спиралью уходили вглубь, пока он не остался вдвоем с тем Антонапулосом, которого знал только он один.

Это был настоящий друг, ему он мог сказать все, что у него на душе. Ведь Антонапулос – чего никто не подозревал – был человек мудрый. Шло время, и друг, казалось, все вырастал в его представлении; лицо Антонапулоса смотрело на него из ночной темноты значительно и серьезно. Воспоминания о нем стали совсем другими – теперь он уже не помнил о греке ничего дурного, а помнил только его ум и доброту.

Он видел, как Антонапулос сидит напротив него в большом кресле. Грек сидит спокойно, не шевелясь. Его круглое лицо непроницаемо. На губах – мудрая улыбка, в глазах – глубокая мысль. Он следит за тем, что ему говорят. И разумом своим все постигает.

Таков был Антонапулос, который теперь постоянно жил в его душе. Таков был друг, которому надо было рассказать обо всем, что творится вокруг, ибо за этот год кое-что произошло. Сингера покинули в чужой стране. В одиночестве. И, открыв глаза, он увидел многое, чего не понимал. Он был растерян.

Он следил за тем, как губы их складывают слова.

…Мы, негры, хотим наконец получить свободу. А свобода – это прежде всего право вносить свой вклад в общее дело. Мы хотим служить, получать положенную нам долю, трудиться и в свою очередь потреблять то, что нам должно быть дано. Но вы – единственный белый из всех, кого я встречал, кто сознает чудовищное бедствие моего народа.

…Понимаете, мистер Сингер? Во мне все время звучит эта музыка. Мне надо стать настоящим музыкантом. Может, я еще ничего не знаю, но я узнаю, когда мне будет двадцать. Понимаете, мистер Сингер? А тогда я поеду путешествовать по чужим странам, туда, где бывает снег.

…Давайте прикончим с вами бутылку. Налейте мне малость. Ведь мы же думали с вами о свободе. Это слово как червь точит мою душу. Да? Нет? Больше? Меньше? Ведь слово это – сигнал к мятежу, грабежам и коварству. Мы будем свободны, и тогда самые ловкие смогут поработить остальных. И все же! Ведь у этого слова есть и другое значение. Из всех слов это самое опасное на свете. Мы, те, кто это понимает, должны быть бдительны. Слово это облегчает нам совесть, ведь, в сущности, это слово – высочайший идеал человека. Но, пользуясь им, пауки плетут для нас самую гнусную паутину.

Последний только потирал нос. Он приходил изредка и мало разговаривал. Он задавал вопросы.

Все эти четверо постоянно являются к нему в комнату вот уже больше семи месяцев. Они никогда не приходят вместе, только поодиночке. И он неизменно встречает их у дверей с радушной улыбкой. Тоска по Антонапулосу живет в нем всегда – так же, как и в первые месяцы после разлуки, – и лучше коротать время с кем угодно, чем слишком долго оставаться одному. Это было похоже на то, что он чувствовал много лет назад, когда дал Антонапулосу клятву (и даже написал ее на бумаге и приколол кнопками к стене над кроватью): бросить курить, целый месяц не пить пива и не есть мяса. В первые дни было очень тяжело. Он не знал ни отдыха, ни покоя. Он так часто забегал к Антонапулосу во фруктовую лавку, что Чарльз Паркер стал ему грубить. Когда он кончал гравировать все, что ему было поручено на сегодня, он либо бесцельно коротал время в магазине с часовщиком или с продавщицей, либо шел куда-нибудь выпить кока-колы. В те дни ему было легче с чужими. Когда он оставался один, его угнетала неотвязная мысль о том, как ему хочется сигарету, пива или мяса.

Вначале он совсем не понимал этих четверых. Они говорили, говорили, и, по мере того как шли месяцы, говорили все больше и больше. Он так привык к движению их губ, что легко разбирал каждое слово. А потом, некоторое время спустя, он уже заранее знал, что каждый из них скажет, ведь тема у них всегда была одна и та же.

Руки его мучили. Они не знали покоя. Они дергались, когда он спал, и порой, когда он просыпался, он ловил их на том, что они даже во сне изображали слова перед его лицом. Он теперь не любил смотреть на свои руки и даже думать о них. Они были узкие, смуглые и очень сильные. Раньше он их холил. Зимой втирал жир, чтобы они не трескались, отодвигал кожицу на ногтях и подпиливал ногти по форме кончика пальца. Он с наслаждением мыл свои руки и за ними ухаживал. А сейчас только наскоро тер их утром и вечером щеткой и поглубже запихивал в карманы.

Когда он шагал по своей комнате, он либо трещал суставами пальцев, дергая их до боли, либо колотил кулаком одной руки по ладони другой. Но иногда, думая в одиночестве о своем друге, он замечал, что руки его бессознательно складывают слова. И, поймав себя на этом, он пугался, как пугаются люди, поймавшие себя на том, что говорят вслух. Словно он совершал что-то безнравственное. Стыд примешивался к горю, он сжимал руки и прятал их за спину. Но они все равно не давали ему покоя.

Сингер стоял перед домом, где они жили с Антонапулосом. Вечерело. В воздухе висел серый туман. На западе сквозь него пробивались тускло-желтые и розовые полоски. Встрепанный по-зимнему воробей четко прочертил кривую на фоне дымчатого неба и сел на черепичную крышу. Улица была пустынна.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату