соответственно, на евроатлантическую и византийско-восточнославянско-советскую цивилизации. На чем сделаешь акцент — на том и будет держаться главный регулятор совместного существования. Закон — и получишь в итоге правовое общество, ибо в нем, в законе — религиозном или светском — надлежащая гарантия, что тебе никто не сделает того, чего ты не хочешь себе. Пророки — получим общество, где главным хранителем и защитником этического императива, главной его опорой служит харизматический лидер. А затем тот или иной подход стремительно пропитывает культуру, формирует ее под себя, ибо без оглядки на эту истину — пусть и бессознательной, только в ощущениях — в обществе и шагу не ступишь…
Казалось бы, и конфуцианство чревато подобной же двойственностью. Семья или государство? Государство или семья? Но идеологи имперского Китая ухитрились преодолеть это противоречие, срастив то и другое воедино: государство есть лишь очень большая семья, семья есть минимально возможное государство. И тогда обе ипостаси суперавторитета не раздирают императив, а наоборот, поддерживают с двух сторон, под обе рученьки.
А вот в исламе — полная теократия. И конечный субъект, и конечный объект этического императива находится по ту сторону обыденной реальности.
Какие разные культуры и народы! Но в какой-то момент все приходили к универсальному принципу ненасильственного взаимодействия индивидуумов в обществе: если хочешь, чтобы тебя не резали, не режь сам. А потом этот принцип возводился в ранг священного посредством жесткой увязки его с основным для данной цивилизации суперавторитетом.
Марксизм, хоть и принято считать его экономическим учением, был, как мне представляется, не вполне осознанной, но исторически самой значимой попыткой нащупать ответ на вопрос, поставленный самим развитием европейской культуры: почему, РАДИ ЧЕГО люди должны любить друг друга не во Христе, а просто так, в реальной посюсторонней жизни. Другое дело, что Маркс в своих теоретических построениях тоже не смог обойтись без деления людей на «своих» и «чужих», проведенного по классовому принципу. И стоило дойти до дела, до конкретной политики, это привело к возникновению кровавой каши, весьма напоминающей кровавую кашу первых веков христианства, когда различные христианские секты ожесточенно грызлись друг с другом, насмерть воюя в то же самое время со всем языческим миром.
Нет, правда, знакомая ведь картина — абсолютная нетерпимость, безудержная тяга к идеологической и политической экспансии, безоговорочное и поголовное объявление всех предшествовавших богов злобными демонами-искусителями, программное разрушение их храмов и даже статуй, развратность и продажность руководства… Тупость, озверелость и растленность, а иногда и явная психическая неполноценность религиозных руководителей и их приверженцев были тогда настолько очевидны, что всерьез компрометировали человеколюбивые заветы основателей и казались для многих современников неоспоримыми свидетельствами ущербности самой религии. Император Юлиан Отступник даже попытался аннулировать христианство и вернуться к богам предыдущих ступеней. Но никому не дано повернуть вспять колесо истории…
Коммунизм споткнулся и рухнул на возведенной в ранг священного долга вседозволенности во имя реализации своей модели посюстороннего грядущего, на аморальности по отношению к классовым врагам. И тем не менее построение бесклассового общества долго оставалось, а для многих и сейчас еще остается, чрезвычайно притягательным религиозным идеалом.
Другую исторически чрезвычайно значимую модель сконструированного будущего предложил нацизм. Одно время модно было к делу и не к делу повторять, что коммунизм и нацизм суть близнецы-братья. Это верно в том смысле, что нацизм политически возник не без влияния коммунизма и как реакция на брошенный коммунизмом вызов. К тому же для реализации и той, и другой модели были созданы чудовищные тоталитарные машины. И все же есть весьма существенная и, возможно, принципиальная разница.
В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего — ее очищение от инородцев, по возможности сдобренное мировым или хотя бы региональным господством. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея — и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов. Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех основанное на равенстве благоволение во веки веков. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать с ГУЛАГом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников, которое при всех своих недостатках, при всей своей внутренней раздвоенности и даже разорванности было, вероятно, самым порядочным, самым бескорыстным и добрым, самым творческим из всех поколений, родившихся при советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности — таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.
Зато и та, и другая модели, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным ПОТУСТОРОННИМ грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя прекрасного ПОСЮСТОРОННЕГО грядущего. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, способные уже на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.
Фантастика, следуя своим собственным, литературным законам развития, занялась описанием трансформированных прогрессом миров именно в ту пору, когда заменой прежней религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. Именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходных периодов из реального бытия в мир иной (а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты) летописцем мира иного. А потому неизбежно стала единственным видом литературы, способным удовлетворить потребность в живописании суперавторитетов секуляризованного сознания. По всем своим параметрам, по всем изначальным свойствам, вне зависимости от желания конкретных авторов и того, насколько они понимали происходящее, фантастика была на это обречена.
В предисловии к переизданию «Возвращения» Стругацкие писали:
В «Часе Быка» Ефремов из придуманного им грядущего объяснял реальное настоящее так:
По сути дела, беллетризованное описание желательных и нежелательных миров есть не что иное, как молитва о ниспослании чего-то или сбережении от чего-то. Эмоции читателей здесь сходны с эмоциями