Прозаик П. и поэт К. согласились ехать в Шумен — смотреть на мадарского конника.
Звон бокалов.
Приглушенный шум голосов.
Оглядывая оживившихся прозаиков и поэтов, я понемногу приходил в себя. Бог с ним, с орденом. Главное, не пить ментовку. Болгары называют ментовку «Прощай, совесть». И незачем лишать Люху левого глаза. Кривой журналист — это нонсенс. А орден… «Что орден? Ни любви, ни славы, один голимый орнитоз…»
Впрочем, Света Борзунова писала не об ордене, а о голубе.
Никола Инджов, поэт, бывший посланник на Кубе (трагически):
— И когда мы улетали, Геннадий, я самолично усыпил моего любимого попугая. Я не хотел возвращаться домой без любимой птицы. Я усыпил ее, но в аэропорту «Орли» мой папагал проснулся. Прямо из чемодана он стал кричать по-болгарски: «Никола, здравей! Как сте? Какво правишь?» Нет людей более жестких, чем французские таможенники. Я думаю, Геннадий, французскую революцию сделали таможенники…
Прозаик П., уверенно:
— Но чувствительность среднестатистического человеческого глаза столь высока, что при нормальных условиях видимости самый обыкновенный глаз может заметить с вершины высокой горы свет обыкновенной свечи, горящей на расстоянии до восьмидесяти километров…
Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший:
— И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. С ними трудно работать. Они поднимают тосты…
Ана Александрова, бывшая балерина (печально):
— Да, я изменяла мужьям… Но любовникам… Никогда…
Прозаик П., с особенным значением:
— И если уж всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез…
Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (задремал прямо за столом):
— Так сколько театров действует в одном сибирском среднестатистическом городе?
Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:
— Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты вдруг захочешь сменить воду в аквариуме… О, если захочешь… Готовься к тому, что ноги тебя не будут слушаться…
Николай Инджов (доверительно):
— Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.
И внезапно вдохновясь:
— Алкахол, алкахол и артистки!
Всички хубаво. Все прекрасно.
Но ведь я уже все это когда-то видел, слышал когда-то… И вовсе не на официальном приеме… Но где? Где?
Я вспомнил. Ну да. В баре Домжура.
Туда вечерами любил приходить инопланетянин Люха.
Там активно функционировали самые необыкновенные формы жизни.
Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом — «трактор». «Малыш, хочешь конфету?» — «Трактор!» — «Малыш, не пора гулять?» — «Трактор!» — «Малыш, ты очень устал?» — «Трактор!» — «Малыш, ты любишь мамочку?» — «Трактор!» Заметьте, что столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна.
Впрочем, это не спасало Петровича от запоев.
Божидар Божилов, прочтя стихи о Болгарии, величественно утвердился на стуле.
Как восклицательный знак. Удивителен знак, как говорят болгары.
В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар.
Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?
Так я и сделал. Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.
В баре оказалось пусто.
У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы, вот и все. Увидев, что я заказываю виски, девушки дружно пересели за мой столик.
Я попросил бармена принести еще два бокала.
— Сразу видно, что вы интересный человек, — сказала одна.
— А вы?
— Мы — инженеры-электронщики.
Чем ближе к востоку, тем больше проституток имеют высшее техническое образование. На всякий случай я поправил:
— Не электронщики. Электронщицы.
— Так, — согласились девушки. — Инженеры-электронщицы.
И спросили:
— Ты поляк?
— Руснак, — ответил я.
Бог видит, я ничего не хотел от инженеров-электронщиц.
Мне просто хотелось посидеть в баре. Я хотел подумать о Люхе.
А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию.
Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух и похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу тебя ждет что-то новое. На террасе ресторана «Рила» можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя-фантаста (а при нем деталь его барельефа — Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все обстоит совсем наоборот.
Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.
Но их глаза изумленно округлились и, прослеживая направление их взглядов, я обернулся.
По широкой мраморной лестнице медлительно спускались два очень-иностранных писателя в черных глухих пиджаках.
Алкахол, алкахол и артистки.
Настоящую книгу делают отчаяние и вина. Как это ни прискорбно.
Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, — поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины. Мне в этом разговоре не было места, они не слышали меня. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Женщину звали Искра. Боюсь, что в новой Болгарии ее переименовали. Мужчину звали Калоян. Искра отвечала Калояну излишне, на мой взгляд, резко, но трубку не бросала.