соврали, красиво соврали, Андрей Сергеевич! Однофамилец, да если и не родственник, такого родственника поиметь бы не мешало! — И он сурово изменил сбивчивую свою речь. — Ну что? Ну что? Думаете, я вас бить буду в том клоповнике? Не-ет, Андрей Сергеевич, я в дерьмо не лезу! Потому что знаю, кто приказы отдает! Потом кровь с рук шваброй не отмоешь. Ответственность с армии и с нас… указом президента сняли… И в душах первобытный зверь проснулся. А утром ящик водки привезли, полмешка денег. Слаб человек, еще Достоевский писал. По-христиански простить бы их надо за темноту, за корысть дурацкую. Свихнулись они, с ума сошли, мозги набекрень…
— Их простить? — проговорил Андрей и разбитые губы его вздернулись криво. — Омоновцев и ментов? Вот уж этот гуманизм, простите, не для меня!
— Сказали «ментов»? Так называют нас уголовники. Вы хотите посмеяться, Андрей Сергеевич?
— Смеяться мне не хочется, — сказал Андрей непримиримо. — Ментами называли омоновцы ваших милиционеров, и протеста никакого не было. Понимали друг друга. Я видел, как избивали инспектора угрозыска. Сами же своего.
— Вот что! — неожиданно крутым голосом произнес человек в свитере, и Андрея вновь обдало выдохом кислого перегара. — А ну, шагай во двор! Не к дому, не к дому, а вот сюда, налево, к забору! Шагай, шагай! — непрекословной командой подогнал он, кося стеклами очков на желтеющие в доме окна. — Поговорил бы я с тобой, журналист, за кружкой пива, доказал бы или не доказал бы, что не все дуболомы в милиции, а есть дяди, которые и Федора Достоевского малость почитывали, и пейзажики на картоне акварелью мазали! Любители жалкие, не Демидовы, а все-таки не убийцы! — говорил он запальчиво и обиженно и все подталкивал в плечо Андрея ближе к забору. — Вот хлопнуть тебя здесь, и все дела, все по инструкции. И отвезут, куда надо, и следа нет. Ну, уничтожить тебя, что ли, веселого такого? Очень просто — паф — и нет журналиста!
Он засмеялся гмыкающим смехом, порывисто остановил Андрея нажатием на плечо, шагнул к забору и сильными рывками раздвинул с треском две доски, скомандовал:
— А ну, ныряй в дыру, пока я пьяный и добрый! Ну, что стоишь, как у жениха на свадьбе! Ныряй и дуй, ползи, вали, как страус, мотай отсюда со всех ног, чтоб задница сверкала! Только патрулям не попадайся! Они тебя обратно сюда притащат, а уж тогда не жди добра! Будь здоров, не кашляй!
Когда Андрей, еще не веря в свободу, в счастливый поворот случайности, пролез через дыру в заборе и увидел сереющую дорогу, свет в окнах, тополя в темном переулке, он не устоял на подломившихся ногах, скатился в канаву, в колкую, забросанную осколками кирпичей сырую траву, и тут от боли мгновенно не смог подняться. В голове все гремел, стучал поезд на стыках, а сверху от забора достиг через грохот басовитый голос:
— А ты — самозванец, журналист! Демидов не твой родственник! Соврал мне… Твое удостоверение личности оставлю на память! Будь здоров, Демидов!..
Часа два он выходил к Москве, плутал на окраине, в бессилии спотыкался, падал, садился на землю у заборов, прятался в тени домов, заметив впереди неразборчивое движение в переулках (или это чудилось ему), вокруг ни звука, ни прохожих, ни проезжих машин. Переводя дыхание, он прислонялся спиной к тополям и сквозь еще не ослабевший вкус крови улавливал запах осени, мокрых листьев, и тогда вдруг жаркой волной омывало его желание жить: что ж, это было везение, это счастливая судьба непредвиденно подарила ему в сером свитере странного милиционера, читавшего Достоевского и малевавшего на картоне, и нужно было поблагодарить своего ангела-спасителя хоть одним словом, но он не успел поблагодарить.
Колонна бэтээров с включенными фарами пересекала старую окружную дорогу, шла к городу, свет радиусами скакал по стволам берез, виднелись силуэты солдат, сыпались на ветру искры сигарет и враждебно гудели мощные моторы, как там, на площади Дома Советов. Потом в голове колонны наклонно взмыла сигнальная ракета, указывая путь к Москве, и в эту секунду Андрею с надеждой подумалось, что еще ничего не кончено возле Дома Советов. Но там уже все было кончено.
Только в четвертом часу ночи он добрался до дома. Изнеможенный, с трудом держась на ногах, Андрей остановил одиноко мчавшуюся по бессонно освещенному Ленинскому проспекту черную «Волгу», очевидно, машину какого-то начальства, угрюмолицый шофер подозрительно глянул на него, сказал сначала: «Пятьдесят», сумрачно помолчал и так же кратко бросил: «Сто».
На единственный вопрос Андрея, что происходит у Дома Советов, он пальцем, как бритвой, провел по горлу и щелкнул языком. Денег и часов после милиции у него не оказалось, и неизвестно почему неразговорчивый шофер согласился подождать у подъезда, поверив Андрею, что он подымется и немедленно вынесет деньги. Деньги вынес не он, а сам Демидов, бурно расцеловавший Андрея и громовым криком отправив мгновенно в ванную с каким-то восторженным пояснением, что от него несет «амбре», как от мусорной ямы на захолустном полустанке. Демидов вернулся от шофера и громогласно сообщил: «Не жалко было дать и двести!» Ахая, произнося просоленные русским гневом определения, он принялся шумно ходить мимо двери ванной, где Андрей с передышками сдирал с себя пропитанную кровью, потом и грязью одежду, и вперемежку с восклицаниями: «Кто же тебя так талантливо разукрасил?!» — начал рассказывать, что он, не дождавшись до полуночи Андрея, не вытерпел истерических воплей демократов, призывавших раздавить гадину, то есть Верховный Совет, не вынес гнуснейшего хоровода и торжества победителей, фанфар по телевизору и бросился по обезлюдевшей Москве к Дому Советов в поисках неблагоразумного внука. Неужто сей внук не уяснил, что растлены и раскорячены умы испокон века шаткой интеллигенции, обманут гегемон, развращена и подкуплена армия, оказавшаяся, к геростратовой беде, вовсе не народной и не доблестной? Они, защитнички наши, из этих бэтээров и танков стреляли не в чужестранные войска, которые могли бы в ответ шарахнуть, аж в башках затрещало бы, а в безоружный Верховный Совет, иначе — в депутатов народа, стало быть, народная армия расстреливала свой кровный народ, и случилось, что у матушки России сначала расстреляли, а потом и вконец отобрали советскую власть. Что ж, храбрые марсиане в масках, эти омоновцы да герои-солдатушки, братцы-ребятушки войдут в историю как самые образцовые засранцы и иуды кровавой пробы девяносто третьего года, поры измены и неандертальской тупости.
— Хотел бы спросить Господа Бога, отчего так непотребно обезумела Россия? Почему правят ею панельные козероги, стирающие грязное белье в Кремле?! Грошовые политиканы, по дешевке распродавшие с потрохами Россию американским кретинам и дебилам! — И Демидов, уже впадая в неистовство, стал сокрушать непрощающей яростью ночную тишину квартиры: — Было ли такое ничтожное, пакостное время в истории России? Ничтожное, безнациональное, торгашеское, позорное! Было, внук, было! Семнадцать лет смуты, варианты всяческих Лжедмитриев, предательства, подкупы, убийства, разврат, грабеж, поголовное пьянство! Все было! Но не такое циничное, грязное, извращенное! Боялись Бога при всей своей мерзости, иногда воздымали глаза к небу! А нашей растопыренной завиральными посулами неповоротливой России преподнесли новоиспеченные демократы: невиданную во вселенной свободу, достоинство, райскую вседозволенность! О, неблагодарные русаки! Рыдать от гордости надыть, белугой реветь от счастья жить в эпоху всяческих обалдуев, глупцов и реформаторов! Чепчики — в воздух! В восторге отрывать трепака, трясти напропалую портами перед цивилизованным Западом, изумлять славянским дуроломством! Эх ты, да ах ты, пей, гуляй, свободная, сытая, блаженная Русь! И эх ты! — И Демидов изобразил выходку, приплясывая, ухарски хлопнул себя ладонями по щиколоткам, выпятил колесом грудь, притоптывая каблуками, молодецки гикнул и театрально замер, расставив руки, как делают танцоры, рассчитывая на взрыв аплодисментов.
— Однако аплодисман был снисходительным и жидким, — заключил Демидов, уравновешивая дыхание, и заглянул в дверь ванной. — Даже не смешно, внук, а? А теперь скажи-ка, рыцарь печального образа, где и кто тебя так художественно разукрасил?
А Андрей, впервые в жизни испытывая несказанное наслаждение, лежал в ласково-теплой воде, вытянув руки, бездумно растворяясь в мягкой невесомости этой врачующей теплоты, благостно утишавшей боль в боку, и приятно было чувствовать цветочный запах от намыленной розовой губки, и видеть мелкое солнечное дрожание водяных бликов на белизне кафельной стены, два сверкающих бритвенных прибора, зубные щетки его и деда — на стеклянной полочке под запотевшим зеркалом, махровые полотенца на никелированной вешалке, продолговатый плафон на потолке, источающий матовый свет, — в ванной оставалось знакомое с детства благополучие, обнадеживающая беспечность комфорта, налаженного покойной матерью. Но все-таки в этой расслабленности домашнего рая, любовно принявшего Андрея, боль в