— Хорошо. По-видимому, нужно вдуматься в соотношение “фантастика и наука”… Ты замечаешь любопытный факт: чем более наука становится определяющей силой в жизни общества, чем больше роль науки как элемента человеческой жизни, тем меньше в ней самой чисто человеческого. Наука “обесчеловечивается”. Теория теснит эксперимент, а сама теория все менее мирится с наивными попытками вмешательства человеческого воображения, с его узкими, наглядными образами. Вспомни, что говорил этот ехидный толстяк, который приводил слова Ландау. Ломоносов столь же чувственно воспринимал свои атомы с их крючочками, как Декарт — свои вихри. Сейчас этого остерегается даже студент.
— Ты отчасти прав… — пробормотал Анти-Я. — Фантастика же стремится соединить рационалистическое знание о мире и художественное знание о человеке. Таким образом она пролагает пути для всей литературы.
— Соединить? — задумчиво повторил он.
— Соединить — это в то же время противопоставить. Фантастика берет рационалистическое, выходящее за пределы человеческих чувств, опыта повседневной жизни. Поэтому при столкновении с этим жестоким рационализмом науки человеческие чувства всегда оказываются перед серьезным испытанием. Отсюда берет начало единственный, по существу, конфликт всей фантастики — человек перед неведомым. И единственный, по существу, ее сюжет — история очередной человеческой попытки расширить свое “Я” на новый островок неизвестного.
— Понимаю. Изменение человека с изменением мира. А изменение мира — прибавление этих островков неизвестного — есть функция науки?
— В основном — да. Но не во всем.
— Например?
— В “Войне с саламандрами” или у Свифта нет никакой “науки”.
— Позволь, Свифт — это тоже фантастика?
— Чистейшая. В той же мере, как и лемовские “Звездные дневники”,
— Ладно, оставим это. Интереснее другое — чем это отличается от литературы “просто”? Изменяющийся человек в изменяющемся мире — это и есть литература. При чем тут фантастика? Ты случайно не потерял ее по дороге?
— Думаю, что нет. Я против определений, зауженных, как модные брюки. Что же касается отличий, то они не в существе, а в методе.
— Ты хочешь сказать — в форме?
— Нет, форма — это какая-то иная плоскость. По форме фантастика может быть самой реалистической, как в рассказах Уэллса, а реализм — самым фантастическим, как у Гоголя или Щедрина. Различие именно в методе. “Просто литература”, реалистическая литература, создается на материале конкретной действительности, с изменениями, действительно происходящими в мире, тогда как фантастическая литература берет ситуации несуществующие. Ее неведомое гипотетично, иногда условно. Поэтому-то фантастический элемент в реализме — всегда лишь художественный прием, лишь форма, тогда как в фантастике реалистический момент — это форма воплощения несуществующего мира, возможной, а не действительной ситуации.
— А, моделирование!
— Удивительно неудачный термин. Всякая литература моделирует действительность — ведь она лишь отражает ее.
— Да, конечно. Но в отличие от моделей настоящего, фантастика создает модели будущего мира?
— Это не так. Модели будущего в чистом виде — это привилегия социальных утопий, но как раз их-то в чистом виде в фантастике почти нет.
— А Ефремов? Стругацкие? А “Магелланово облако” Лема?
— Ни Стругацкие, ни Лем не создавали специально утопий, их интересовало другое. А Ефремов? Что ж, нельзя выбрасывать из фантастики утопический элемент — эго ее составная часть. Но в целом фантастика дает не модель будущего, а модель несуществующего. В этом ее колоссальные возможности. Подумай сам — если бы фантасты задались целью моделировать, предвидеть будущее — во что бы это вылилось? В состязание по придумыванию терминов, не более. Что в этом общего с литературой? Нет, отнесение времени в будущее служит иному. Каждый автор знает, насколько условен построенный им “мир”. Стало быть, его чем-то влечет эта условность? Стало быть, есть в ней какая-то скрытая художественная возможность?
— Возможность чего?
— Узнать, открыть что-то новое в человеке и его истории.
— Нет, по-моему, ты все-таки не прав. Если речь идет об облике человека будущего, то я с тобой соглашусь: тут можно что-то предвидеть, пытаться угадать, но это ведь и будет “моделирование” будущего, против которого ты возражаешь. А если речь идет о человеке настоящего, то к чему ставить его в несуществующие ситуации, разве нельзя раскрыть его душевные глубины лучше и полнее в реальной обстановке реального мира?
— О нет! Несуществующий мир — это лишь одна из характерных особенностей фантастического метода. Основой его является некая гипотеза — как правило, рациональная, логическая идея. Гипотеза — вторая особенность метода. Это мостик, по которому наука входит в литературу. Именно по нему лежит путь от человека к тому неведомому, которому нет места в реальной повседневности. Поэтому гипотеза предполагает необходимость несуществующего мира.
— Я не совсем понял.
— Ну, может быть, это станет яснее, если подумать о случаях разобщения этих сторон метода. В памфлете, фантастической сатире часто нам представляют гипотезу, втиснутую в модель мира вполне реального; в приключенческой фантастике — модель несуществующего мира без центрального ядра, стержня, без гипотезы. Я думаю, здесь фантастику подстерегает наибольшая опасность не достигнуть уровня литературы.
— Слишком тонкая грань?
— Да. Слишком прямое следование гипотезе искажает поневоле пропорции реальной модели, но тогда стрела памфлета идет мимо цели — она бьет по произвольно искаженной действительности, по заведомо упрощенному быту.
— Собственно, в приключенческой фантастике происходит зачастую очень сходное — за отсутствием конфликта автору остается лишь описание своей придуманной действительности, описание, оживляемое приключениями.
— Верно. Нет того неведомого, в столкновении с которым открывается правда о человеке. Остается описание придуманного мира, которое длится до его исчерпания, а так как детали можно множить произвольно и до бесконечности, то существует реальная возможность появления космических дилогий, трилогий и эпопей…
— Не совсем понимаю. Разве неведомый мир не есть твое неведомое?..
— О нет! Мир — лишь форма его проявления.
— Так мы не договоримся до сути. Ты давай поконкретней.
— Ладно, попробую. Вот, например, “Солярис”. Лем вводит рациональный элемент, то есть то, что уловимо лишь логически, — бесконечную изменчивость форм живого. Это есть внутренняя главная идея книги. Она воплощена в виде гипотезы о живом Океане Солярис. Мир планеты двух солнц возникает уже по необходимости — попробуй поставь эту идею в рамках реальной модели.
— О, теперь ты говоришь почти просто.
— По-видимому, есть такие проблемы, которые невозможно поставить в реальной модели. Нельзя. Или — пока нельзя. Вот почему я назвал фантастику пролагательницей путей.
— Ну, а смысл? Ведь дело же не в пропаганде вышеуказанной, вообще говоря, научной идеи?
— Конечно, нет. Тут-то и самое интересное — когда человек “осваивает” эти так называемые перспективы, осваивает эмоционально, возникает любопытнейшее явление: человеческие чувства упорно сопротивляются принять их. Умом, рассудком постижимо вполне, но стоит заглянуть в эту бездну — брр!
— Ну, это ж не всегда! В рассказах, я имею в виду — в типичных рассказах, или у Ефремова не