набивал его кропотливо, размеренно, как набивают порох в гильзу охотничьего патрона. Он набивал его и тряс у самого уха.
— Скоро домой! — подпевал он сам себе. — Этот патрончик взорвется там громче тысячи бомб. Он убедит их: командировка сюда, на Землю, важнее всех мероприятий. В открытую, без утайки, на “ура!”. Большим коллективом на больших звездолетах! В полдень. Вот, читайте, смотрите, слушайте! На Земле — подобные нам. Тоже ищут себе подобных. Не мы их, так они нас найдут.
Им не легко сейчас, жизнь сложна. Они борются за новый мир, иной быт. Кто поможет им, как не мы? Вспомните наше прошлое, собственное. Разве не помогли бы мы ему, если б могли? Прошлому не поможешь? Вот оно. Смотрите, слушайте, читайте.
Мы привезем им наши чертежи, наши библиотеки. Пусть знают. Пусть разом перемахнут через барьер времени. Перемахнут — и окажутся рядом с нами. Медленна лет арба. Бык дней пег. Они готовы, они выдержат. Их бог — бег! Сердце их — барабан! — так настраивал себя марсианин, погромыхивая патрончиком, как бубном, в такт каждой мысли.
Он помнил: суровы вожди его планеты. Осмотрительны.
Скажут: “Надо подождать. Посмотреть, как они там еще себя покажут, зарекомендуют. Лет сто, двести. Готовы ли к Высшим Истинам. А пока пошлем одного. Пусть обоснуется среди них. Смотрит. Не открываясь. Докладывает. Лет сто, двести. А там решим окончательно…” Он знал, такой разговор будет. Потому готовился к нему тщательно, без суеты, расписав дни командировки на самое неотложное: киносъемка, звукозапись, копирование текстов, личные наблюдения.
Светлели напластования утренних туманов, просыпалась в гнезде птица, выкрикивала неважно что, прочищая горло, и пускала пронзительный, чистый звук. Ручей, ранняя электричка, в город, в город…
А в бристаньском заповедном лесу жизнь вошла в привычную колею. Тот же дед Митрий Захарыч Пряников обходит дозором дремучие угодья свои, топчет тропинки, крутит крепкие самокрутки. Те же ветра, изнемогая, рвутся по-над ельниками да березняками, сквозят по просекам, гнут скрипучие стволы. Захарыч ставит жесткую ладонь к уху, слушает: “Алг, идет кто?” Осторожничает! Запала в стариковскую душу история с павшим камнем. Все ждет, не вернется ли к месту тот, из камня выбежавший, ночной человек. Да нет, по всем приметам пока что в отсутствии, глаз лесника зорок.
И камень тот, чемодана вроде который, чаи еще на нем экспедиция распивала, на месте пока лежит. Заворачивает к нему дед о своем поразмыслить, о далях небесных повздыхать. Придет, рукой обхлопает, обойдет с четырех сторон, головой покачает. Задумается.
Лежит пока камушек, что ему сделается. Да долго ли отлеживаться осталось? Дни идут, стучат механизмы времени, отсчитывают. Каждому часу — свой момент!
Аркадий Львов
СЕДЬМОЙ ЭТАЖ
Он слыл трудным мальчиком. Он слыл трудным лет с шести, когда папа и мама впервые заговорили с ним о школе. Это было в марте. Они сказали ему, что вот пролетят весна и лето и в сентябре он пойдет в школу. Папа вспомнил свой первый школьный сентябрь — каштаны были еще зеленые, как в мае. Мама ничего не вспоминала, мама только вздохнула и сказала, что время не стоит на месте. А он вдруг рассмеялся и заявил, что в школу не пойдет. Мама сделала большие глаза, а папа очень спокойно спросил у него:
— Значит, ты хочешь остаться невеждой?
И он ответил папе, тоже очень спокойно:
— Да, папа.
И тогда папа объяснил ему, что он мелет вздор, потому что человек не может всерьез судить о том, чего не знает. А для него, Гришки, или, короче, по-домашнему, Гри, школа и невежество — это просто слова, лишенные смысла.
— Просто слова, — повторил папа.
И тогда Гри опять рассмеялся, а папа сказал ему:
— Перестань смеяться: смех без причины…
Папа не договорил, потому что Гри прервал его и очень серьезно произнес:
— …это поливитамины.
Папа сказал, что его сын жалкий рифмач и что сам он, папа, в детстве тоже был таким, но Б школе, когда он занялся серьезным делом, все это слетело с него, как осенняя кора с платана.
— И ты сделался цвета слоновой кости, как облинявший осенний платан.
— Ты угадал, сын, — сказал папа. — Но не забывай, есть разные способы окраски…
— Например, — весело произнес Гри, — отодрать за уши. Я опять угадал, правда, папа?
— Да, — согласился папа, не колеблясь, — и мы сейчас убедимся в этом на собственном опыте. Гри, подойди ко мне, пожалуйста, поближе — отсюда я не достану тебя.
Гри встал у кресла справа, отец ухватил его за ухо и, притянув к себе, крепко обнял. Мама сказала, что этот вариант она предвидела с самого начала, и сын немедленно поддержал ее:
— Да, мама.
— Гри, — сказал папа, — ты стал болтлив, как электронная гадалка из комнаты смеха. Но я знаю, ты полюбишь школу и будешь прилежно учиться. Только дай мне, пожалуйста, слово, что не будешь торопиться с ответом, пока не познакомишься по-настоящему со школой.
— Хорошо, папа, — сказал Гри, — если тебе очень хочется отложить правду, отложим ее. Но ты сам говорил мне: правду надолго откладывать нельзя.
— Так, — кивнул папа и хотел еще сказать, что, если бы мы всегда точно знали, где правда, к человечеству вернулся бы золотой век. Но он не сказал этого, и потом, когда Гри ушел к себе, он решил, что в присутствии сына не следует увлекаться нравственными и социальными обобщениями, потому что преждевременная зрелость — это нередко преждевременная грусть.
— Ты должен быть с Гри построже, — сказала ему жена.
— Да, — ответил он, — я могу приказать ему молчать, но приказать ему не думать я не могу. Даже если бы это разрешалось законом.
Через полчаса Гри постучался в комнату отца.
— Войди, — сказал отец, — но помолчи две минуты. Я должен дописать фразу.
Усевшись в кресле, Гри наблюдал за отцом и постепенно, от стоп к животу, погружался в бархатное, как от человеческого тела, тепло. Такое же бархатное тепло Гри обволакивало на берегу моря, когда в перегороженной каменной запруде перед ним млели крабы, прогретые солнцем. Никто, кроме него, Гри, не замечал, как меняется окраска панцирей у них, как засоряются струйки воды в оранжевых клешнях, как меняется взгляд черных испуганных глаз. Прежде он думал, как все: у краба всегда испуганные глаза, потому что краб всегда таращит их. Но потом много раз он видел у них другие глаза: тоже вытаращенные, но тусклые и безучастные. Поначалу он решил, что эти крабы попросту больны, но внезапно, когда рядом проносилась серебристая фиринка, краб, только что больной и безучастный, делал отчаянный паучий рывок. Промахнувшись, секунд десять — пятнадцать он судорожно подгребал клешней песок, а Потом снова каменел.
Однажды он показав Своих крабов папе и спросил, как они меняют цвет своих панцирей. Папа ответил, что здешние крабы неспособны менять окраску, а то, что Гри видит, просто сумма физических факторов — толщина слоя воды, угол падения солнечных лучей, свечение неба, движение воздуха, — которые воспринимаются им как игра красок на панцирях. Почему именно на панцирях? Ну как почему, удивился отец, да просто потому, что именно на них сосредоточено внимание человека.
— Кстати, — заметил отец, — ты и сам мог бы это сообразить, Гри.
“Да, — подумал Гри, — я и сам мог бы это сообразить, но крабы-то меняют свой цвет на самом деле. На самом деле. Неужели и папа не замечает этого?” Гри огорчался, когда отец не поддерживал его, но это