кладу палец на спасительный курок… И тут на мою руку из-за спины решительно ложится Танина ладонь.
Она запрещает мне стрелять.
С отчетливостью почти зрительной я успеваю осознать, что выстрел — последняя крайность, что промах почти обеспечен, что даже раненый зверь смертельно опасен. В то же бесконечно растянутое мгновение инстинкт, требующий от меня немедленного действия, успевает бурно возмутиться. Еще я успеваю заметить, что Танина рука, протянутая к чаре, не дрожит, но почему-то белеет от кисти к предплечью.
И я вижу, как чара, будто завороженная голосом, тушит блеск глаз, как по ее мускулам проходит волна, как растерянно дергается кончик ее хвоста, как опускается книзу ее плоская треугольная морда…
Чара с фырканьем вскакивает, трусит вдоль берега, садится и, недоуменно поглядывая на нас, принимается лакать воду. Ее язычок ходит быстро, как у кошки. Потом чара поворачивается и степенно убегает. Танина рука бессильно падает.
Секунды перестают быть вечностью. В Танином лице ни кровинки, мне приходится обхватить ее, чтобы она не упала. Но она тотчас выпрямляется. Ее подбородок дрожит, глаза сияют, она с гордостью выпаливает:
— А все-таки послушалась! А все-таки это кошка, кошка, марсианская кошка!
«Да, — мелькает мысль, — теперь мне ясно, кто приручил когда-то земных зверей…»
— Таня, — говорю я, — задержи дыхание.
Она послушно поднимает лицо, я отвожу ее маску, срываю свою и целую Таню в губы.
Наружный воздух щекочет ноздри. Теперь я знаю, как пахнет Марс.
ИЛЬЯ ВАРШАВСКИЙ
Побег
— Раз, два — взяли! Раз, два — взяли!
Нехитрое приспособление — доска, две веревки, и вот уже тяжелая глыба породы погружена в тележку.
— Пошел!
Груз не больше обычного, но маленький человечек в полосатой одежде, навалившийся грудью на перекладину тележки, не может сдвинуть ее с места.
— Пошел! — один из арестантов пытается помочь плечом.
Поздно! Подходит надсмотрщик.
— Что случилось?
— Ничего.
— Давай, пошел!
Человечек снова пытается рывком сдвинуть груз. Тщетно! От непосильного напряжения у него начинается кашель. Он прикрывает рот рукой.
Надсмотрщик молча надет, пока пройдет приступ.
— Покажи руку.
Протянутая ладонь в крови.
— Так… Повернись.
На спине арестантской куртки — клеймо, надсмотрщик срисовывает его в блокнот.
— К врачу!
Рука в синей форме указывает на одного из заключенных, и тот занимает место больного.
— Пошел! — Это относится в равной мере к обоим, к тому, кто отныне будет возить тележку, и к тому, кто больше на это не способен.
Тележка трогается с места.
— Простите, начальник, нельзя ли…
— Я сказал, к врачу!
Он глядит на удаляющуюся сгорбленную спину и еще раз проверяет запись в блокноте — нарисованный треугольник, квадрат и номер 15/13264. Что ж, все понятно. Треугольник — дезертирство, квадрат — пожизненное заключение, пятнадцатый барак, заключенный тринадцать тысяч двести шестьдесят четыре. Пожизненное заключение. Все правильно, только для того, видно, оно уже подходит к концу. Хлопковые поля…
— Раз, два — взяли!
Сверкающий полированный металл, стекло, рассеянный свет люминесцентных ламп, какая-то особая, стерильная чистота.
Серые, чуть усталые глаза человека в белом халате внимательно глядят из-за толстых стекол очков. Здесь, в подземных лагерях Медены, очень ценится человеческая жизнь. Еще бы! Каждый заключенный, прежде чем его душа предстанет перед высшим трибуналом, должен искупить свою вину перед теми, кто в далеких глубинах космоса ведет небывалую в истории битву за гегемонию родной планеты. Родине нужен уран. Каждому заключенному дано задание, поэтому его жизнь котируется наравне с драгоценной рудой. К сожалению, тут такой случай…
— Одевайся!
Худые длинные руки торопливо натягивают куртку на костлявое тело.
— Стань сюда!
Легкий нажим на педаль, и сакраментальное клеймо перечеркнуто красным крестом. Отныне заключенный 15/13264 вновь может именоваться Арпом Зисто. Естественное проявление гуманности по отношению к тем, кому предстоит труд на хлопковых полях.
Хлопковые поля. О них никто толком ничего не знает, кроме того, что оттуда не возвращаются. Ходят слухи, что в знойном, лишенном влаги климате человеческое тело за двадцать дней превращается в сухой хворост, отличное топливо для печей крематория.
— Вот. Освобождение от работы. Иди.
Арп Зисто предъявляет освобождение часовому у дверей барака, и его охватывает привычный запах карболки. Барак похож на общественную уборную. Густой запах карболки и кафель. Однообразие белых стен нарушается только большим плакатом: «За побег — смерть под пыткой». Еще одно свидетельство того, как здесь ценится человеческая жизнь; отнимать ее нужно тоже с наибольшим эффектом.
У одной из стен — нечто вроде огромных сот, спальные места, разгороженные на отдельные ячейки. Удобно и гигиенично. На белом пластике видно малейшее пятнышко. Ячейки же не для комфорта. Тут каторга, а не санаторий, как любит говорить голос, который проводит ежедневную психологическую зарядку. Деление на соты исключает возможность заключенным общаться между собой ночью, когда бдительность охраны несколько ослабевает.
Днем находиться на спальных местах запрещено, и Арп Зисто коротает день на скамье. Он думает о хлопковых полях. Обыкновенно транспорт комплектуется раз в две недели. Он собирает заключенных из всех лагерей. Через два дня после этого сюда привозят новеньких. Кажется, последний раз это было дней пять назад, когда рядом со спальным местом Арпа появился этот странный тип. Какой-то чокнутый. Вчера за обедом отдал Арпу половину своего хлеба. «На, — говорит, — а то скоро штаны будешь терять на ходу». Ну и чудило! Отдавать свой хлеб, такого еще Арпу не приходилось слышать. Наверное, ненормальный. Вечером что-то напевает перед сном. Тоже нашел место, где петь!
Мысли Арпа вновь возвращаются к хлопковым полям. Он понимает, что это конец, но почему-то мало огорчен. За десять лет работы в рудниках привыкаешь к мысли о смерти. И все же его интересует, как там, на хлопковых полях.