памяти: что в его «Книге жизни» было о родителях? Ничего предосудительного — во всяком случае, в Андрюшкины годы; тогда все в матери, в отце, а затем и в отчиме он принимал как должное.
— Что ж, почитай. — Посмотрел на сына и повторил многозначительно: — Почитай, почитай…
Рано утром Петр Квантович ушел на работу. С сыном он встретился лишь вечером. Андрюшка с ногами сидел на диване в его комнате, искоса поглядывал то на книгу, лежавшую рядом, то на отца. Глаза у него были красные, выражение лица — несчастное и затравленное. «Так, — отметил Петр Квантович, — и ему перепало на орехи».
— Ну, сын, — произнес он, садясь на другой край дивана и устремив на Андрюшку проницательный взгляд, — прочитал?
— П-п-прочитал…
— Н-да-а… — протянул Петр Квантович, нагнетая атмосферу. («Ох, нечисто у Андрюшки!») — Что же это ты, а? Как ты дошел до жизни такой?
— Пап, да я… я только один раз! — покаянно захлюпал маленький грешник. — Я не хотел, а Левка с Сашкой стали смеяться… и я… — И он, понимая, что ему теперь никогда и ни в чем не оправдаться, замолчал, опустил голову.
«Что же это он натворил? Курил? Или, не дай бог, уворовал что-то? — соображал Петр Квантович, накаляясь праведным отцовским гневом. — Руки поотрываю шельмецу!» На какой-то миг ему стало жаль мальчика. Ведь то, что для него, Петра Квантовича, стало давно прошедшим и снисходительно вспоминаемым, для Андрюшки сейчас самая жизнь — со всей ее сложностью и ответственностью, со страхом не прослыть мямлей и трусом, а может, и с мальчишеской влюбленностью, с борьбой чувств и незнанием, как поступить… Но эти тонкие соображения тотчас вытеснило чувство превосходства над сыном, которого он одевает, кормит, воспитывает и который, черт побери, должен вести себя как следует!?
— Так вот, сын, — весомо сказал Петр Квантович, сопровождая каждое слово помахиванием указательного пальца, — чтоб этого больше не было!
АЛЕКСАНДР ЩЕРБАКОВ
ЗОЛОТОЙ КУБ
Вы меня, товарищи, простите, но я должен отвлечься несколько от нашей научной темы и рассказать вам кое-что из юмористической, если хотите, трагедии жизни Александра Бадаева. Именно юмористической, именно трагедии и именно про стоп-спин.
Недавно один писатель подарил мне книжку. Про Галилея, Ньютона, Чижевского и меня. Так мне, знаете, неудобно как-то стало. Будто смотрю я на президиум физики, сидят там все люди солидные, степенные, вдвое больше натуральной величины, а сбоку в кресле болтает ножками какой-то шалопайчик в коротких штанишках, сандалики до полу не достают. «А это, — говорю, — что за чудо морское?» — «А это, — отвечают, — и есть вы, Александр Петрович Балаев, замечательный и заслуженный физик нашего времени». — «Да какой же это физик! — кричу. — Это же попрыгунчик какой-то, молоко на губах не обсохло. Случайный кавалер фортуны». — «А это, — говорят, — ваше личное мнение, которое никого не касается. Вы, пожалуйста, не усложняйте вопроса, Александр Петрович, и не мешайте наглядной пропаганде образцов для нашего юношества». И убедительно излагают окружающим невероятную историю, будто я с детства задумчиво глядел на вертящийся волчок. А меня как холодной водой обдает. А вдруг это и не выдумки, вдруг это я сам по божественному наитию высказал когда-нибудь, а до них дошло. На волчок иначе как задумчиво и смотреть-то, по-моему, невозможно. Только задумчивость эта какая-то не такая, не дай бог никому: сидишь и ждешь, когда же это он дрогнет и начнет покачиваться. Нетворческая задумчивость.
А по правде говоря, или, как это мне сейчас представляется, вся история началась, конечно, не с волчка, а со студенческих времен, с того самого вечера, когда в общежитии мы, изнывая от безделья, смотрели по телевизору инсценировку по Уэллсу. Помните, там есть у него рассказ про человека, который мог совершать чудеса. Смотрели мы и от нечего делать изощрялись в остроумии, и когда герой под конец остановил вращение Земли, и все понеслось в тартарары, и море встало на дыбы, — здорово было снято, как сейчас помню, — кто-то ляпнул: «Эх, плотину бы сюда!» Кто-то добавил: «Да турбину бы сюда». И кто-то кончил: «Ну и чаю мы с тобою наварили бы тогда!» Все, конечно, грохнули. Мол-сет, это само так получилось, может, чьи-то вирши припомнились, не знаю.
Я по стихам не специалист. Но эти стишки в память мне запали. Вместе с видом моря, вставшего на дыбы. И посредством этого аудиовизуального воздействия, как тогда говорили, выпала во мне в осадок четкая логическая цепь: «Остановка вращения освобождает энергию, которую можно полезно использовать». Не от изучения маховика, хотя я его изучал, — ведь изучал же! — а от непритязательного и, собственно, не очень смешного анекдота. Так уж, видно, я устроен, что запоминаю не через обстоятельства дела, а через обстоятельства около дела. Так, значит, я с этой логической цепью и бегал, как сорвавшийся барбос, и висела она при мне без всякой пользы и употребления, но, как говорят, весомо, грубо, зримо. Как не о чем становилось думать, хоть и редко это бывало, все выводила меня память на эти дурацкие стишки. Бормотал я их, бормотал и автоматически принимался прикидывать, что бы такое крутящееся остановить да как бы получить такую волну, как там, в фильме, какую бы там приспособить плотину и турбину и в каком виде наварить означенный чай. Для пущей ясности даже кустарное начало к этим стишкам присочинил. «Твердое остановилось, жидкое бежать пустилось. Вот бежит оно, бежит, так что все кругом дрожит». А дальше уже про плотину и турбину.
И вот как-то опаздывал я на работу безнадежно и решил часок в парке побродить, чтобы потом разыграть в проходной сцену возвращения из местной командировки. Во избежание персональных неприятностей. Бродил, бродил и добродился до того, что начал эти стишки по обыкновению повторять.
И — место я очень хорошо запомнил: такой склон, на нем здоровый пень, опилки свежие вокруг — вдруг сообразил: электрон вращается вокруг оси? Говорят, вращается. А вот если это вращение остановить, что получится? Стал дальше соображать — ничего не сообразилось. С какой он скоростью вращается? Какая энергия во вращении запасена? И спин, он, конечно, спин, — веретено, — но ведь и говорится, что все это так, формально, а по сути дела… А что по сути дела?
Да и потом спины равновероятно разориентированы. А сориентировать их можно? И стали меня мучить какие-то казарменные кошмары. Помните, там у Грибоедова сказано: «Он в три шеренги вас построит. А пикнете — так мигом успокоит». Представляете себе картину: все валентные электроны а металлическом кубике выстроены в этакое трехмерное каре — а-ля Луи Надцатый — вертящихся веретен. А. Бадаев подает команду. Раз-два! Все веретена останавливаются — бах! — возникает всплеск освобожденной энергии, загораются лампочки, чайники кипят, троллейбусы бегают и т. д. и т. п. Отлично! А во что превращаются эти стоячие веретена, что являет собой электрон без спина? Теперь вы мне это на пальцах объясните, а тогда некому было. Человек, достойный этого дела, наверняка бы так не оставил, стал бы книжки читать, размышлять по ночам в супружеской постели. Может, темку бы открыл. А я бросил. Занялся люменами, потом на волновые аномалии перебросился, потом… Потом много всего было.
Лет пять или шесть прошло. А может, и больше. Изредка я вспоминал всю эту историю, с энергией разбирался, картинку рисовал: электрон в виде веретена, вектор спина в виде копья и две-три школьные формулы: веер Филиппова, распределение валентных спинов по Джеффрису и преобразованную мной самим матрицу Бертье — Уиннерсмита.
И вот однажды застал меня за этим занятием Оскарик Джапаридзе.
— Что это у тебя? — спрашивает.
Ну и выложил я ему всю эту альгамбру.
— Архимед, — говорит Оскарик, головой крутит и удаляется по своим делам.
Обозлился я. И задумался всерьез, как же все-таки поставить эксперимент. И вдруг пришла мне в голову ясная, отчетливая мысль. Как будто в мозгу какая-то перепонка лопнула. И все одно к одному, логично, очевидно. И выходит чудовищный результат: электрон с тормозящимся спином дает ориентирующее поле. Грубо говоря, сам по стойке «смирно» стоит и соседей заставляет. И начинается спонтанный процесс. И осуществляется видение о каре электронов.
Очумел я от этой мысли. «Наверняка, «- думаю, — где-нибудь напорол. Пускай, — думаю, — полежит