подрезами, одни писаные… Дай балалайку, дай гудок!” Пушкину песня пришлась по душе. Переписал слова, выучил и несколько дней напевал ее, то вслух, то про себя. Снегирев, конечно, нанес визит. И Пушкин вспомнил, что ни разу не посмотрел в путеводитель Глинки. Хотя и брал его с собой, чтобы получить новые сведения о Москве. Достал книгу и положил около постели на небольшой столик.
Утром 19 мая Пушкин написал последнее письмо жене в Петербург. Не забыл упомянуть и о домике Нащокина. Он писал: “Домик доведен до совершенства - недостает только живых человечков”. И когда написал эти строки, подумал о своей дочерй МаШе. Вот была бы она рада, если бы увидела все эти вещи в обстановке домика, столь виртуозно выполненные, что ничем, кроме размера, не отличались от настоящих. И Вера Александровна вязальными спицами сыграла бы ей на крошечном игрушечном рояле, стоящем в гостиной домика, ту веселую мелодию, которую сыграла она вчера для него.
Воспоминание o дочери настроило его на мысли о Петербурге, о том, что в Москве не удалось как следует поработать в архиве, да и деловые встречи не все окончились, как бы ему хотелось. Были, правда, и приятные минуты. Например, примирение с Сологубом. A домик Нащокина просто прелесть. И тут же вcпомнил, что в день приезда обещал ему Нащокин какой-то сюрприз. Да, видимо, забыл или не получился.
Потом Пушкин дописывал письмо, лежал на диване с книжкой в руках, думал о Петре и его значении для России. Нащокин, как всегда, встал поздно. Только к обеду появился в гостиной. “А где Вера Александровна?” - спросил Пушкин. “Она поехала к обедне”, - зевая, сказал Войиыч. “Куда?” - переспросил гость. “К Пимену”, - сказал Нащокин, удивляясь настойчивости друга. Пушкин хитро поглядел и сказал: “Ах, какая досада! А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?!” Нащокин быстро сказал:.”Так я же ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому!” И оба весело рассмеялись. Потом Пушкин вдруг спросил: “Войныч, а где же твой обещанный сюрприз? Надуть меня хотел? Или забыл?” Нащокин обрадовался.
“Значит, помнишь еще? А он сегодня и будет. Который сейчас час?”-“Второй пошел?” -“Значит, через час ты его и увидишь”. - “Что увижу?” - спросил Пушкин заинтересованно. “Сюрприз и увидишь.»-…загадочно сказал Нащокин.
Часа гулко пробили три. Вошедший слуга, приблизившись к Нащокину, что-тo тихо доложил ему. “Зови скорее”, - сказал xозяин нетерпеливо. Повернувшись к Пушкину, добавил: “Сюрприз” Пришел. Готовься”. В дверь как-то боком, неуверенно шёл небольшой худой человек. Пушкина поразили его глаза. Они были глубокими с расширенными зрачками. Но казалось, что смотрят они сквозь окружающие предметы. В руках вошедшего был ящик, перевязанный толстым ремнем.
“Позволь представить тебе, мой друг, господина Тирони. Он недавно приехал из Италии. И лучше, если он сам покажет свой сюрприз”, - сказал Нащокин. Итальянец поклонился Пушкину, но ничего не сказал. Пушкин тоже промолчал, не понимая, что последует дальше. Итальянец поставил ящик на стол и стал развязывать ремни. После этого он снял верхнюю крышку ящика; и Пушкин увидел странное сооружение, состоящее из Длинного барабана, к которому была приделана ручка. Над барабаном находился тонкий железный лист, в середине которого торчало металлическое острие. Края листа загибались вверх и сужались. Получалось что-то похожее на тонкую металлическую тыкву, какие Пушкин видел в Молдавии.
Иногда их используют, вынув сердцевину, как посуду для жидкости.
Итальянец поправил какие-то крепления, покрутил ручку, которая повернула барабан. Тихо вздохнул и, наклонившись к металлической тыкве, приблизив губы к ее верхнему отверстию, вдруг запел. Манера пения Тирони была разительно отлична от того, как поют в России. Звук был не глубинный, рождаемый в недрах легких, а какой-то дребезжащий, вибрирующий и непривычно высокий. Но песня была красива. Нащокин и Пушкин обменялись восторженными взглядами.
“Это неаполитанская песня”, - сказал итальянец. Замолчал и как будто ждал чего-то. Пушкин нетерпеливо посмотрел на Нащокина. “Зачем он притащил с собой эту штуку? - спросил он. - И зачем он пел в эту тыкву? Специально, чтобы создать неповторимый тембр?” Нащокин хитро улыбнулся и отрицательно покачал головой. “Ни за что не угадаешь, - сказал он. - Ведь это и есть сюрприз. Сейчас ты его получишь”.
Нащокин кивнул итальянцу. Тот стал снова вращать ручку барабана. Что-то зашуршало. Послышались какие-то тихие скрипы. И вдруг из тыквы раздался голос, певший ту же неаполитанскую песню. Голос был похож на Тирони, хотя звучал слабее и как-то хрипловато. Но это было именно то исполнение, которое Пушкин слышал несколько минут тому назад. Он уловил и ту интонационную заминку в исполнении, что невольно отметил в пении Тирони. Во всем этом было какое-то наваждение. Тирони сумел засунуть свой голос в Тыкву, а теперь она возвращала его назад.
Нащокин был рад: друг был потрясен. “Как это он, Войныч?” - спросил Пушкин, недоумевая, когда повторенная мелодия окончилась, а итальянец опять молча стоял около стола.
“Пойдем покажу, - потянул Нащокин Пушкина к столу. - Видишь этот барабан? На него навернут металл, оловянный лист. (“Это металл”, - подтвердил итальянец.) Когда ты что-нибудь говоришь в это отверстие (“В тыкву?” - переспросил Пушкин, а Нащокин подтвердил это кивком головы), то от колебания воздуха колеблется пластина вместе с острием. И на оловянном листе остаются вмятины. Вот они, видишь? А потом, если снова крутить барабан, то острие ощупывает вмятины и колеблется. А от этого и пластина в дне тыквы колеблется и порождает звучание. Понял теперь, что это - чудо. А если менять листы олова, то можно целую звучащую библиотеку создать!” Итальянец проворно отвернул крепления, снял барабан, убрал его в свой ящик, а оттуда достал и вставил в аппарат новый барабан, оловянный лист на котором был гладким - острие еще не касалось его. Нащокин легонько подтолкнул Пушкина к столу: “Теперь твоя очередь, друг мой. Почитай свои стихи, а потом мы их послушаем”.
Александру Сергеевичу вдруг стало как-то не по себе. Детский страх охватил его. От аппарата веяло чем-то потусторонним, а Пушкин был суеверен. Но Войныч почти силой подвел его к раструбу тыквы и сказал: “Чего, добрый молодец, робеешь? Читай!” - “А что читать?” - как ребенок, спросил Пушкин. “Что- нибудь короткое”, - сказал Нащокин.
Голос Пушкина при первых словах трудно было узнать.
Но постепенно музыка стиха захватила его, голос окреп и стал звонким. Это был отрывок из “Евгения Онегина”, где герой повторяет тот путь по Тверской, по которому совсем еще недавно проехал и Пушкин. “Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И вместе с последними словами глубокий вздох потряс Пушкина. А сам себе он сказал: “Молодец! Не только Дмитриев о Москве сказать хорошо смог”. И отошел от стола.
Тирони перестал крутить ручку барабана, сдвинул острие и снова начал поворачивать барабан. Сначала посторонние хрипы и шумы делали голос совсем неслышным. Но потом голос сумел прорваться через эти преграды, и в комнате вновь зазвучал голос Пушкина. А Пушкин слушал его и не узнавал.
Ничего похожего на его голос не было в этих, как казалось ему, глуховатых звучаниях. Он посмотрел на Нащокина. Но тот ответил ему сияющей улыбкой. “Как две капли воды похож на твой. Если глаза закрыть, то можно подумать, что это ты стихи читаешь! - сказал Нащокин, когда прозвучала последняя строка стиха. - Я эту штуку у Тирони купил. Тысячу ему отвалил. Теперь вся Москва ахнет, когда я ей голос Пушкина из тыквы выпускать буду. Вот завтра моей жене сюрприз преподнесем. То-то удивлена будет. А Тирони еще построить обещает. Я уже ему для тебя заказал. А больше никому. У меня в Москве, а у тебя в Петербурге. И все!”
Потом пили чай. Тирони ушел, благодаря и кланяясь. Перед сном Пушкин долго думал о сюрпризе Нащокина. Взял лист бумаги и написал на нем для памяти: “Тирони. 19 мая 1836. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”, - и положил листок в книгу Глинки там, где романтические руины открывали вид на Кремль. И долго не мог уснуть. Завтра в дорогу, в Петербург. И привычные “петербургские” мысли захватили его, вытесняя Тирони, сохраненный голос и удивление перед случившимся. Вспомнил, что на прощальном ужине пролил на скатерть масло. А Нащокин пожурил его: “Эдакий неловкий! За что ни возьмешь, все роняешь”. А Пушкин ответил ему, поддавшись какому-то мрачному предчувствию: “Ну, я на свою голову… ничего…” Вера Александровна посмотрела на него с