отходил от меня…

Однажды — я уже сидел в креслах — во мне не было беспокойства, но тяжкая, тяжкая грусть, как свинец, давила грудь мою. Доктор смотрел на меня с невыразимым участием…

— Послушайте, — сказал я, — теперь я чувствую себя уже довольно крепким; не скрывайте от меня ничего: неизвестность более терзает меня…

— Спрашивайте, — отвечал доктор уныло, — я готов отвечать вам….

— Что тетушка?

— Умерла.

— А Софья?

— Вскоре после нее, — проговорил почти со слезами добрый старик.

— Когда? Как?

— Она была совершенно здорова, но вдруг, накануне Нового года, с нею сделались непонятные припадки, я сроду не видал такой болезни: всё тело ее было как будто обожжено…

— Обожжено?

— Да! То есть имело этот вид; я говорю вам так, потому что вы не знаете медицины; но это, разумеется, был род острой водяной…

— И она долго страдала?..

— О нет, слава богу! Если бы вы видели, с каким терпением она сносила свои терзания, обо всех спрашивала, всем занималась… Право, настоящий ангел, хотя и была немножко простовата. Да, кстати, она и об вас не забыла: вырвала листок из своей записной книжки и просила меня отдать вам на память, вот он.

Я с трепетом схватил драгоценный листок: на нем были только следующие слова из какой-то нравоучительной книжки: «Высшая любовь страдать за другого…» С невыразимым чувством я прижал к губам этот листок. Когда я снова хотел прочесть его, то заметил, что под этими словами были другие:

«Все свершилось! — говорило магическое письмо. — Жертва принесена! Не жалей обо мне — я счастлива! Твой путь еще долог, и его конец от тебя зависит. Вспомни слова мои: чистое сердце — высшее благо; ищи его».

Слезы полились из глаз моих, но то были не слезы отчаяния.

Я не буду описывать подробностей моего выздоровления, а постараюсь хотя слегка обозначить новые страдания, которым подвергся, ибо путь мой долог, как говорила Софья. […] Чтобы рассеять себя, я стал выезжать, видеться с друзьями; но скоро по мере моего выздоровления я начинал замечать в них что-то странное; в первую минуту они узнавали меня, были рады меня видеть, но потом мало-помалу в них рождалась какая-то холодность, похожая даже на отвращение; они силились сблизиться со мною, и чтото невольно их отталкивало. Кто начинал разговор со мною, через минуту старался его окончить; в обществах люди как будто оттягивались от меня непостижимою силою, перестали посещать меня, слуги, несмотря на огромное жалованье и на обыкновенную тихость моего характера, не проживали у меня более месяца; даже улица, на которой я жил, сделалась безлюднее; никакого животного я не мог привязать к себе; наконец, как я заметил с ужасом, птицы никогда не садились на крышу моего дома. Один доктор Бин оставался мне верен; но он не мог понять меня, и в рассказав о странной пустыне, в которой я находился, он видел одну игр воображения. Этого мало; казалось, все несчастия на меня обрушились: что я ни предпринимал, ничто мне не удавалось; в деревнях несчастия следовали за несчастиями, со всех сторон против меня открылись тяжбы, и старые, давно забытые процессы возобновились; тщетно я всею возможною деятельностью хотел воспротивиться этому нападению судьбы — я не находил в людях ни совета, ни помощи, ни привета; величайшие несправедливости совершались против меня, и всякому казались самым праведным делом. Я пришел в совершенное отчаяние… […]

В ужасе невыразимом, терзаемый ежеминутно, я боюсь мыслить, боюсь чувствовать, боюсь любить и ненавидеть! Но возможно ли это человеку? Как приучить себя не думать, не чувствовать?

Мысли невольно являются в душе моей — и мгновенно пред моими глазами обращаются в терзание человечеству. Я покинул все мои связи, мое богатство; в небольшой, уединенной деревне, в глуши непроходимого леса, не знаемый никем, я похоронил себя заживо; я боюсь встретиться с человеком, ибо всякий, на кого смотрю, занемогает; боюсь любоваться цветком — ибо цветок мгновенно вянет пред моими глазами… Страшно! страшно… А между тем этот непонятный мир, вызванный магическою силою, кипит предо мною: там являются мне все приманки, все обольщения жизни, там женщины, там семейство, там все очарования жизни; тщетно я закрываю глаза — тщетно!..

Скоро ль, долго ль пройдет мое испытание, — кто знает! Иногда, когда слезы чистого, горячего раскаяния льются из глаз моих, когда, откинув гордость, я со смирением сознаю все безобразие моего сердца, — видение исчезает, я успокаиваюсь — но ненадолго! Роковая дверь отворена: я, жилец здешнего мира, принадлежу к другому, я поневоле там действователь, я там — ужасно сказать — я там орудие казни!

Ораниенбаум.

1839 г.

Владимир Греков

В МИРЕ «РУССКОГО ФАУСТА»

Владимир Федорович Одоевский (1804–1869) — сын князя Федора Сергеевича Одоевского, который вел свое происхождение от Рюрика и считался едва ли не более знатен, чем династия Романовых. Его мать, Екатерина Алексеевна Филиппова, до замужества была крепостной. Такое соединение в одной семье самых высших и самых низших было довольно обычно для начала XIX века, пяти лет мальчик осиротел — умер отец, а мать вышла замуж вторично. Опекунами Одоевского стали родственники отца. С детства мальчик дружил с А. И. Одоевским, будущим декабристом.

В 1822 году Одоевский окончил Московский благородный университетский пансион «с большой медалью», ему открывалась блестящая карьера. Но вместо вступления в службу Владимир Одоевский занялся философией и литературой. В 1823 году вместе поэтом Дм. Веневитиновым он организовал «Общество любомудрия». Членами «общества» стали видные деятели русской культуры. В 1824–1825 годах вместе с будущим декабристом Кюхельбекером издавал альманах «Мнемозина», в котором отразились радикальные настроения кружка. После разгрома восстания декабристов «Общество любомудрия» прекратило свое существование.

Литературный талант Владимира Федоровича Одоевского расцвел в 1830-е годы. Именно тогда он создает знаменитый цикл новелл «Русские ночи». Белинский высоко отозвался об этом цикле: «Их цель — пробудить в спящей душе отвращение к мертвой действительности…» В противовес пошлой жизни возникает в повестях Одоевского особый, фантастический мир, в котором отражается идеал писателя, его попытки пробудить в человеке чувство собственного достоинства. В духе «Русских ночей» написаны некоторые другие повести Одоевского — «Сильфида», «Саламандра» и публикуемая здесь «Косморама» (повесть дается с сокращениями).

Сам автор не считал повесть законченной. Он пытался продолжать ее, писал вторую часть, внес в журнальный текст ряд поправок, собираясь включить его в собрание сочинений, но так и не завершил работы над произведением. В должности сенатора Одоевский оставался до самой смерти в 1869 году.

Повесть «Косморама» опубликована в 1840 году в VIII томе «Отечественных записок». В том же номере журнала напечатана была и «Тамань» Лермонтова. Совпадение по-своему знаменательное. Два художника — разных убеждений, разной манеры — с разных сторон решили показать Героя времени. Действительно, герой Одоевского — Владимир Петрович, как и Печорин, мечется, ищет дела, любви, пытается понять мир. Но нет у него ни настоящего дела, не замечает он и истинной любви. Одно только знание, пожалуй, дается ему. Но это знание особого рода предвидение.

В судьбе Печорина есть сходство с судьбой Владимира Петровича. В «Фаталисте», опубликованном за

Вы читаете Фантастика 1986
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату