опытов Майкельсона. Речь потекла гладко, но тут новоиспечённый академик осёкся. Николай Николаевич увидел в его глазах страх, которого не замечал тогда — в вымороженную и голодную зиму сорок второго года.
Академику, впрочем, эта запоздалая осторожность не помогла — он исчез точно так же, как исчезали давнишние начальники Николая Николаевича. Не помогли академику его звания и ордена — видимо, он был чересчур говорлив и в других компаниях.
Николай Николаевич вновь остался наедине с тайной — и ломкие страницы книг древних учёных были слабой помощью. И древние авторы были забыты, и сгинули потом в иной, страшной лагерной безвестности их переводчики. Те, кто поднял голову против устаревших теорий Пифагора и Аристотеля в Средние века, кого бросали в тюрьмы за речи о плоской природе Земли, цитировали своих оппонентов, — и за этими цитатами всё же оставалась часть правды. Когда в шестом веке была опубликовала «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, этот просвещённый купец, первый из европейцев приблизившийся к Краю Света, стал только первым в цепочке мучеников за науку. Всё дело в том, что Библия не говорила впрямую, кругла ли Земля или плоскость её, правда не очень гладкая, уходит в бесконечность. Великие атомисты — Левкипп и Демокрит стояли за плоскую Землю, но Демокрит допускал дырку в земной бесконечной тверди. Споры о наследстве древних тогда разрешил Блаженный Августин, который провозгласил эту тему вредной, как не относящуюся к спасению души.
С тех пор говорить о Полой Земле стало чем-то неприличным, вроде серьёзного разговора о вечном двигателе.
В пятьдесят втором Николай Николаевич попал на дискуссию вулканистов и метеоритчиков, что не могли договориться о строении Луны. Там к нему подошёл совсем молодой человек и, воровато озираясь, начал расспрашивать о Берге. Этому мальчику что-то было известно, но он темнил, путался, даже покраснел от собственной отваги.
Николай Николаевич сделал пустое лицо и отвлёкся на чей-то вопрос.
Но было понятно, что тайна зреет, набухает — и долго она продержаться внутри него не может.
Поднялись над плоскостью первые космические аппараты — второй космонавт Титов обнаружил искривление пространства, благодаря которому вернулся почти в ту же точку. О магнитной кривизне были напечатаны тысячи статей, но Николай Николаевич только морщился, видя их заголовки.
Плоские свойства Земли были известны ещё со времен средневековья — в каждом учебнике по физике присутствовал портрет старика в монашеской рясе.
Иногда Николай Николаевич вспоминал этого высушенного страданиями старика — таким, каким он изображался на картинках.
Вот старик на суде, его волокут к костру, но из клубов дыма доносится «И всё-таки она плоская!»
Он представил себе, как его самого волокли бы на казнь, и понял со всей безжалостностью самоанализа — он не стал бы кричать. Дело не дошло бы ни до костра, ни до суда.
Плоская или круглая — ему было всё равно с чем согласиться.
Им были написаны десятки книг — в том числе научно-популярных, — и противоречий не возникало.
Но что, если Земля — это лишь пустая сфера внутри космического льда? Смог бы старик-монах принять так легко смерть, если бы знал, что умирает не за истину, а за научное заблуждение? Вот так легко — шагнуть в огонь, но при этом сомневаясь.
Пустая квартира жила тысячей звуков — вот щелкали время ходики, точь-в-точь как сказочная белочка щёлкает орехи, вот заревел диким зверем модный холодильник. Николай Николаевич сидел перед пишущей машинкой и чистый лист бумаги, заправленный между валиками, кривлялся перед ним.
На этом листе могла быть тайна, но страх за свою жизнь не оставлял. Время утекало, как вода из крана в ванной. Он слышал удары капель в чугунный бубен ванны и вздрагивал.
Жизнь была прожита — честная славная жизнь, страна гордилась им, он был любим своей семьёй и честен в своих книгах.
Пришло время сделать выбор — и он понял, что можно выкрикнуть тайну в пустоту. Он знал, что именно так поступил придворный брадобрей, который, шатаясь под грузом этой тайны, пробрался к речному берегу и бормотал в ямку, чтобы земля слышала историю о том, что у царя — ослиные уши. Чтобы поведать эту тайну плоской и влажной земле у реки, брадобрею тоже понадобилось изрядное мужество.
Николай Николаевич начал печатать, первые абзацы сложились мгновенно — но главное будет дальше.
Маленькие человечки отправятся к Луне. К полой Луне — кому надо, тот поймёт всё.
Нет, какое-то дурацкое название для его героев — «человечки». Пусть будут «коротышки». Коротышки отправятся к Луне и увидят, словно косточку внутри полого шара, прекрасный новый мир себе подобных.
Карина Шаинян
ЖИРАФ-В-ШАРФЕ
— Я буду Жирафом-в-шарфе.
Ривера не был похож на жирафа в шарфе. Он был похож на тореро — гибкий, резкий и опасный, сумрачно-красивый — уже не мальчишка, еще не мужчина. Он писал злые стихи, полные дымящейся крови и звона стали, — мы тоже писали стихи, кто их не писал, и отчаянно хвастались друг перед другом; но рядом с лезвийными строками Риверы наши слова казались фальшивым мычанием. Он чуть что, лез в драку и однажды на спор вскарабкался из окна на крышу ратуши — все думали, что он убьется, но он не убился. Он добрался до острого конька и стоял там, бледный, на трясущихся ногах и с кривой ухмылкой смотрел в небо. Он круглый год не вылезал из черной куртки и смотрел на мир исподлобья, хмуро и насмешливо. У него даже не было шарфа. Но кто стал бы спорить с Риверой? Я не стал. И Луис не стал — даже когда Ривера назначил его Свиньей-Копилкой.
Я был — Печальная Лошадь.
А Эме просто была, маленькая Эме с прозрачными серыми глазами, оливковой кожей и высоким птичьим голосом.
Мы — карандашные наброски на желтой бумаге, точные скупые штрихи, незаполненные контуры. Наш мир — такой же набросок. Он сгущается вокруг нас, как того требует сюжет; его границы размыты, штрихи там становятся реже, а потом и вовсе сходят на нет, оставляя лишь шершавую бумажную поверхность, белый шум, готовый стать фоном для новой части истории.
Когда Ривера разузнал, что на танцплощадке в парке приезжие молодцы продают грибы из Ибарры, он, конечно, не устоял. Он с таинственным видом зазвал нас с Луисом в гости и, подливая горький кофе с имбирем, долго рассуждал о том, что жизни не хватает объема, нового измерения — уже привычная нам телега. Луис ехидничал. Я зевал, особо не скрываясь. Наконец Ривера остановился, покусал губу и, глядя в сторону, небрежно сказал:
— Я вчера был на танцах…
— Что это ты делал на танцах? — с подозрением перебил Луис, но Ривера лишь раздраженно дернул плечом: не важно, мол, не сейчас. А я промолчал. Накануне вечером я звонил Эме, чтобы пригласить ее куда-нибудь; трубку взяла одна из ее сестренок и, подхихикивая, сказала, что я опоздал — Эме вот только сейчас вышла, а вернется поздно. Так что я не спрашивал. Я просто молча смотрел, как Ривера вытаскивает из кармана газетный сверток.
Он развернул бумагу и показал нам горсть темных перекрученных веревочек. Шляпок почти не было — то ли поотваливались, то ли рассыпались в труху.