относительно отдельных деталей участия министерства в [разрешении] этого вопроса. Упомянутого там совещания министров во дворце не было. Князь Антон жил во дворце в гостях у короля и пригласил государя и нескольких министров на обед; я не думаю, чтобы за столом обсуждался испанский вопрос [6]. Если герцог де Грамон* стремится доказать, что я не занимал отрицательной позиции по отношению к испанскому предложению, то я не вижу оснований его опровергать. Точного текста моего письма маршалу Приму, о котором герцогу рассказывали, я уже более не помню; если я сам составлял его, чего я также уже более не помню, то едва ли я назвал бы гогенцоллернскую кандидатуру «une excellente chose» [ «замечательной штукой»], это выражение мне не свойственно. Что я считал ее «opportune» [подходящей] не «a un moment donne» [в определенный момент], а принципиально и в мирное время, — верно. Я при этом нисколько не сомневался, что внук Мюратов[7], которого с удовольствием принимали при французском дворе, обеспечит стране благо склонность Франции.
Вмешательство Франции касалось первоначально испанских, а не прусских дел; проделанная наполеоновской политикой подтасовка, посредством которой добивались превращения этого вопроса в прусский, была, с точки зрения международного права, неправомочной и провокационной; она доказала мне, что наступил момент, когда Франция стала искать ссоры с нами и готова была ухватиться за любой предлог, который казался пригодным. Я рассматривал французское вмешатель * Gramont, La France et la Prusse avant la guerre, Paris, E. Dentu, 1872, p. 21.
ство прежде всего как умаление, а следовательно, — и оскорбление Испании, и ожидал, что испанское чувство чести окажет сопротивление подобному посягательству. Когда впоследствии дело приняло такой оборот, что Франция в духе своего посягательства на испанскую независимость начала угрожать войной нам, я в течение нескольких дней ожидал, что объявление войны Испанией Франции последует за объявлением войны Францией нам. Я не был подготовлен к тому, что [столь] гордая нация, как испанская, приставив ружье к ноге, будет спокойно наблюдать из-за Пиренеев, как немцы не на жизнь, а на смерть сражаются с Францией за независимость Испании и за ее право свободно избирать себе короля. Испания с ее чувством чести, проявившая такую щепетильность в вопросе о Каролинских островах[8], попросту отступилась от нас в 1870 г. Вероятно, в обоих случаях решающее значение имели симпатии и международные связи республиканских партий.
Со стороны нашего иностранного ведомства первые же и тогда уже без всякого на то права сделанные Францией запросы относительно кандидатуры на испанский престол встретили 4 июля уклончивый — в соответствии с истиной — ответ, что министерству об этом деле ничего неизвестно. Это было верно постольку, поскольку вопрос о согласии принца Леопольда на избрание рассматривался его величеством исключительно как семейное дело, которое нисколько не касалось ни Пруссии, ни Северогерманского союза. Речь шла здесь лишь о личном отношении [верховного]главы армии к немецкому офицеру и главы не королевско-прусского дома, а рода Гогенцоллер¬ нов к тем, кто носил имя Гогенцоллерн.
Однако во Франции искали такого повода к войне, который не имел бы, по возможности, национально-германской окраски, и надеялись обрести его на династической почве в лице выступившего претендентом на испанский престол [носителя] имени Гогенцоллерн. Преувеличенное представление о военном превосходстве Франции и недооценка национального духа Германии были, повидимому, основной причиной того, что приемлемость этого предлога к войне 'не была добросовестно и со знанием дела продумана. Германский национальный подъем, последовавший за объявлением войны Францией и ломавший, подобно потоку, все, что преграждало ему путь, был для французских политиков неожиданностью; они жили, делали свои расчеты и действовали во власти воспоминаний о Рейнском союзе, подтверждение которым они находили в позиции отдельных западногерманских министров [9] и ультрамонтанских влияниях [10]; влияния эти были связаны с надеждами на то, что победы Франции, gesta Dei per Francos [деяния божии, осуществленные через франков][11], облегчат проведение политики Ватикана[12] в Германии при опоре на союз с католической Австрией. Ее ультрамонтанские тенденции содействовали французской политике в Германии и противодействовали в Италии, так как союз [Франции] с Италией в конце концов распался изза отказа Франции очистить Рим[13]. В расчете на превосходство французского оружия предлог для войны был, так сказать, за волосы притянут; вместо того чтобы сделать Испанию ответственной за ее, как полагали, антифранцузские королевские выборы, придирались, с одной стороны, к германскому князю, который не отказался удовлетворить, по просьбе испанцев, их потребность и поставить (durch Gestellung) им подходящего короля, предполагая, что он будет в Париже persona grata, а с другой — к прусскому королю, отношение которого к этому делу исчерпывалось его фамилией и тем, что он был немцем. Уже то обстоятельство, что французский кабинет позволил себе потребовать у прусской политики объяснений по поводу согласия на избрание и притом в такой форме, которая в истолковании французских газет превратилась в открытую угрозу, — один этот факт был с международной точки зрения настолько неприличным, что лишал нас, по-моему, возможности отступить хотя бы на дюйм. Оскорбительный характер французских претензий усугублялся не только угрожающими выпадами французской прессы, но и парламентскими дебатами и отношением к этим манифестациям министерства Грамона-Оливье. Заявление Грамона на заседании Законодательного корпуса [14] от 6 июля: «Мы не думаем, что уважение к правам соседнего народа обязывает нас терпеть, чтобы посторонняя держава посадила одного из своих принцев на престол Карла V… Этого не случится, мы в этом уверены… В противном случае мы сумели бы…
исполнить свой долг, не проявляя ни слабости, ни колебаний».
— уже это заявление было международным и официальным [актом] угрозы с рукой на эфесе шпаги. Фраза: «La Prusse cane» [ «Пруссия трусит»] прозвучала в печати как такой комментарий к парламентским прениям большого значения от 6 и 7 июля, который, с моей точки зрения, превращал любую уступку в нечто несовместимое с нашей национальной честью.
Я решил отправиться 12 июля из Варцина в Эмс[15], чтобы исходатайствовать у его величества созыв рейхстага[16] для объявления мобилизации. Когда я проезжал через Вуссов, мой друг, престарелый проповедник Мулерт, стоя у дверей пастората, дружески приветствовал меня. Я ответил из открытого экипажа фехтовальным приемом «в квартах и терциях», и он понял, что я думаю воевать. Когда я въехал во двор моей берлинской квартиры и еще до того, как я вышел из экипажа, мне подали телеграммы, из коих явствовало, что король, несмотря на французские угрозы и оскорбления в парламенте и прессе, про должал переговоры с Бенедетти вместо того, чтобы холодно и сдержанно направить его к министрам. Во время обеда, на котором присутствовали Мольтке и Роон, из парижского посольства было получено известие, что принц Гогенцоллерн отказался от своей кандидатуры, чтобы предотвратить войну, которой угрожала нам Франция[17]. Моей первой мыслью было уйти в отставку, так как после всех предшествовавших оскорбительных провокаций я видел в этой вынужденной уступке унижение Германии, за которое не хотел нести официальной ответственности.
Чувство оскорбленной национальной чести, в результате вынужденного отступления, было во мне так сильно, что я уже решил сообщить в Эмс о моей отставке. Я считал, что это унижение перед Францией и ее хвастливыми демонстрациями хуже унижения, испытанного нами в Ольмюце, известным оправданием которого всегда будет служить общее историческое развитие предшествующего периода и наша недостаточная в то время подготовленность к войне. Франция, полагал я, учтет отречение принца как вполне удовлетворительный успех с таким чувством, что достаточно было угрожать войной, чтобы заставить Пруссию отступить даже тогда, когда в международном отношении угроза была по своей форме обидной и издевательской, а предлог для войны — первым из попавшихся под руку, равно как и с чувством, что Северогерманский союз также не заключает в себе достаточной уверенности в своем могуществе, чтобы защитить национальную честь и независимость против притязаний Франции. Я был подавлен, так как не видел, каким образом можно было бы устранить тот возрастающий ущерб, которого я опасался для нашего положения в качестве нации в результате робкой политики, если только мы не стали бы неуклюже ввязываться [в дальнейшем] в случайные конфликты и не начали бы создавать их искусственно. Войну я уже в то время считал необходимостью, уклоняться от которой с честью мы дольше не могли.