донесений. Доказательства этого я получил благодаря случайности: несколько таких донесений, из содержания которых явствовала непрерывность отчетов, были доставлены мне по ошибке фельдъегеря или почты. Они до такой степени походили на официальные донесения, что меня озадачили только некоторые ссылки в тексте; я разыскал в корзине для бумаг конверт, в котором прибыли донесения, и прочел на нем адрес господина фон Шлейница. К числу чиновников, с которыми Шлейниц поддерживал подобные сношения, принадлежал, между прочим, один консул; об этом консуле Роон писал мне 25 января 1864 г., что тот состоял на жалованье у Друэн-де-Люиса и писал под именем Зигфельда статьи для «Memorial diplomatique» [12]. В статьях, между прочим, защищалась оккупация рейнских провинций Наполеоном и проводилась параллель между нею и нашей оккупацией Шлез¬ вига. Во времена «Reichsglocke» и злобных нападок на меня со стороны консервативной партии и «Kreuzzeitung» мне удалось узнать, что распространение «Reichsglocke» и тому подобных клеветнических произведений печати организуется канцелярией министерства двора. Посредником состоял чиновник по имени Бернгард, который чинил фрау фон Шлейниц перья и содержал в порядке ее письменный стол. По полученным мной отчетам он доставлял одним только высочайшим осо бам 13 номеров «Reichsglocke», из них два в императорский дворец, а остальные нескольким родственным дворам.
Когда мне пришлось однажды утром посетить разгневанного, и в связи с этим заболевшего, императора по неотложному при тогдашних обстоятельствах поводу о недопустимой демонстрации, устроенной при дворе в пользу центра, то я его застал в постели, а возле него сидела императрица в таком туалете, по которому ясно было, что она спустилась только после того, как было доложено о моем приходе. На мою просьбу позволить мне переговорить с императором с глазу на глаз она удалилась, но тут же за дверью, которая не была ею плотно притворена, села на стул и дала мне понять, что она все слышит. Эта, уже не первая с ее стороны, попытка застращать меня, не заставила меня отказаться от моего доклада императору. В тот же день вечером я был приглашен во дворец. Из того, как ее величество заговорила со мною, я заключил, что император отстаивал перед ней мою жалобу. Разговор принял такой оборот, что я просил императрицу пощадить пошатнувшееся здоровье ее супруга и не подвергать его противоречивым политическим влияниям. Этот, по придворным традициям, неожиданный намек с моей стороны произвел изумительное действие. За последнее десятилетие я никогда не видел императрицу Августу такой прекрасной, как в этот момент: она выпрямилась во весь рост; глаза ее загорелись таким блеском, как мне ни раньше, ни позднее не приходилось видеть. Она прервала разговор, оставила меня и сказала, как мне передавал один из придворных друзей: «Наш всемилостивейший имперский канцлер сегодня очень немилостив».
Многолетний опыт постепенно научил меня почти безошибочно определять, когда император оспаривал предложения, которые я считал логически необходимыми, руководствуясь собственным суждением, а когда — желанием поддержать семейный мир. В первом случае я, как правило, мог рассчитывать на соглашение, для этого надо было только выждать, пока ясный ум государя освоится с вопросом. Иногда он ссылался на министров. В таких случаях обсуждение между мной и его величеством всегда оставалось деловым. Иначе было, когда причина королевского противодействия мнениям министра заключалась в предварительном обсуждении, вызванном ее величеством за завтраком и закончившимся определенным обещанием.
Если в такие моменты король под влиянием написанных ad hoc [для этой цели] писем и газетных статей был доведен до поспешных выводов в духе антиминистерской политики, то ее величество обыкновенно закрепляла одержанную ею победу, выражая сомнение, в состоянии ли будет император настоять на высказанном им намерении или мнении «по отношению к Бисмарку».
Когда его величество возражал мне не по собственным убеждениям, а только подчиняясь женскому влиянию, то я мог узнать это из того, что его доводы были неделовыми и нелогичными.
В таких случаях, когда ему уж нечего было возразить мне, он заканчивал наш спор словами: «Тьфу, пропасть! так я вас просто прошу об этом». Я понимал тогда, что имею дело не с императором, а с его супругою.
Всех моих противников, которых я, естественно, приобрел в самых различных кругах на почве моей политической борьбы и защиты служебных интересов, объединяла столь дружная ненависть ко мне, что они на время забывали о взаимных антипатиях.
Они отложили на время счеты между собой во имя служения более сильной вражде против меня. Центром кристаллизации этого согласия была императрица Августа, которая в силу своего темперамента далеко не всегда считалась с возрастом и здоровьем своего супруга, когда хотела добиться своего.
Во время осады Парижа, так же как часто до нее и после нее, императору не раз приходилось выдерживать борьбу между голосом собственного рассудка и чувством монаршего долга, с одной стороны, и потребностью в семейном мире и женском одобрении его политики — с другой. Рыцарские чувства, которые он питал к своей супруге, мистические чувства, которые вызывала в нем королева, его чувствительность к нарушению домашнего уклада и привычек повседневной жизни создавали мне такие помехи, которые порой труднее было преодолеть, чем препятствия, чинимые мне иностранными державами или враждебными партиями, и вследствие моей сердечной привязанности к особе императора значительно увеличивали утомительность борьбы, которую мне приходилось выдерживать при отстаивании моих взглядов на докладах государю.
Император понимал это и в последние годы жизни не скрывал от меня своих семейных отношений, советовался со мною, как и в какой форме действовать, чтобы сохранить домашнее спокойствие без ущерба для государственных интересов. «Горячая голова» — так император в порыве откровенности обычно, называл свою супругу, выражая этим и досаду, и уважение, и благорасположение, и сопровождал эти слова таким жестом, который как будто говорил: «Я ничего не могу изменить». Это определение я находил чрезвычайно метким. Королева была мужественной женщиной, пока не грозила физическая опасность, она повиновалась высокому чувству долга, но сознание королевского достоинства не позволяло ей признавать иных авторитетов, кроме собственного.
V Удельный вес воли и убеждения принца Прусского после вступления его в регентство, а позже в качестве императора, не только в военной, но и в политической области был естествен ным следствием сильного и благородного характера, от природы присущего этому государю, независимо от полученного им воспитания. Выражение «королевское благородство» точно подходит к его особе. Тщеславие может служить монарху стимулом для действий и труда на благо своих подданных. Фридрих Великий не был чужд тщеславия; его первоначальная жажда деятельности возникла из желания прославиться в истории.
Я не касаюсь вопроса, прекратилось ли, как говорят, действие этого побудительного фактора к концу его правления, или же король внутренне прислушивался к желанию дать потомкам почувствовать разницу между своим и последующим правлением.
У него есть поэтические излияния, датированные днем накануне сражения; он послал их в письме с надписью: Pas trop mal a la veille d'une bataille [He плохо для кануна битвы].
Император Вильгельм был совершенно чужд такого рода тщеславия; зато он чрезвычайно боялся справедливой критики современников и потомства. В этом смысле он был типичным прусским офицером, который по приказу свыше без колебания пойдет на верную смерть, но страх перед порицанием начальника или общественного мнения повергает его в отчаянную нерешительность, под влиянием которой он способен совершить опрометчивый поступок. Никто не осмелился бы сказать ему грубую лесть. В сознании своего королевского достоинства он подумал бы: если кто-либо осмеливается хвалить меня в глаза, то он имел бы право и порицать меня в глаза. Ни того, ни другого он не допускал.
За время тяжелой внутренней борьбы и монарх и парламент узнали и научились уважать друг друга; честность королевского достоинства и уверенное спокойствие короля в конце концов вынудили даже противников к уважению. Сам король благодаря высокоразвитому в нем чувству чести способен был справедливо оценить положение той и другой стороны. Преобладающею его чертою была справедливость не только по отношению к своим друзьям и слугам, но и в борьбе с врагами.
Он был джентльменом на троне, человеком благородным в лучшем смысле этого слова, который никогда не чувствовал искушения воспользоваться полнотой своей власти для того, чтобы пренебречь правилом «noblesse oblige» [знатность обязывает].
Его образ действий в области внутренней, а также и внешней политики всегда подчинялся принципам кавалера старой школы и чувствам истого прусского офицера. Он соблюдал верность и честь по