выкрикивать, что обериуты — прямые кандидаты в тюрьму (в этом он не ошибся), и объявил: если демонстрация сумасшедшей «Бам» (имелась в виду «Елизавета Бам») не прекратится, а отчетный «балаган» будет продолжен, он, Падво, позвонит в НКВД. И, действительно, позвонил. Разговор длился недолго, после чего маститый редактор приутих.
Прошло недели две, когда мы узнали, что Падво сам оказался за решеткой и бесследно исчез. Вряд ли Падво был в чем-то виновен и заслужил своей участи. Просто он оказался одним из сотен, а затем миллионов.
Некоторые, усиленно стучавшиеся в Обериу, стали называться учениками, другие, например Липавский, сочувствующими, а вот у Хармса, кроме учеников, числился целый штат «естественных мыслителей»: страстных философов, хиромантов, отслуживших студенческий срок фокусников, фанатичных докторов, музыкантов-самоучек. Об одном из таких и пойдет разговор.
Он носил странную фамилию — Сно, был в прошлом петербургским журналистом, интересно рассказывавшим про трущобы, он услаждал Хармса и его гостей игрой на цитре. Этот старик имел сына, которого со времен университета знал обериут-прозаик Дойвбер Левин. Дойвбер жил в студенческом общежитии на Мытне, а там частенько бывал студент, кажется, юридического факультета Сно. Потом младший Сно был изгнан из университета за какие-то неблаговидные дела. И вот появился снова. Прежде отец Сно предпочитал не распространяться про сына — следователя НКВД, и вдруг заговорил. Оказалось, что сын хочет познакомиться с обериутами «в уютной домашней обстановке за чаркой доброго вина. О винном и закусочном, — продолжал старик, — можно не беспокоиться — все будет».
Встреча за чаркой состоялась. Произошло это где-то на Надеждинской, ставшей затем улицей Маяковского, неподалеку от квартиры Хармса. Кроме самого следователя и хозяйки комнаты, где происходило пиршество, в сборище участвовали Александр Введенский, Юрий Владимиров, конечно, Даниил, кто-то еще. Дойвбер на закуску и горячительное не польстился, оказался наиболее дальновидным. Я не пришел, неожиданно загрипповал. О происходившем на Надеждинской я был подробно проинформирован участниками. Во-первых, у вполне благообразного отца сын оказался редкостно безобразным: маленький, подслеповатый, совершенно лысый, с лицом возмущенного орангутанга. И все же этот выродок пытался выполнять роль тамады. Речь зашла о беспричинной скрытности людей. Сно стал вспоминать царский гимн и, восхищаясь музыкой, запел.
— Не так, не так, — поправил Введенский. Сно явно обрадовался.
— Значит, наш бывший гимн знаете? Не забыли?
— А как же, — прихвастнул Введенский, главным образом под влиянием винных паров.
— Спойте, если не слабо, — предложил Сно.
Не одобряя поведение Александра, Владимиров стал что-то выкрикивать, Даниил — громко петь немецкую песенку, заглушая крамольное пение. Введенский, одобряемый Сно, не унимался.
— Бить тебя мало, — сердито проговорил Даниил, и Александр немного струхнул, особенно после того, когда Сно заторопился уходить под предлогом неожиданно возникшей необходимости идти на дежурство.
— Мы люди подневольные, — проговорил Сно, исчезая.
Эпизод копеечный, а разросся в серьезное обвинение, главным образом Введенского, а попутно и Хармса в приверженности к монархизму, обвинение же в немецком, японском или еще каком-то шпионаже было еще впереди.
С этим Сно я был тоже знаком, немножко и при других обстоятельствах. А было это так.
Начну издалека. Моя мать — одна из первых женщин-юристов. Отец — инженер-механик. В 1912 году родители, сколотив с большим трудом нужную сумму, вступили в строительный кооператив и построили квартиру. (Известный всем ленинградцам дом, вернее, дома по улице Некрасова, против Некрасовского сквера; любопытно, что последний, самый крупный взнос родители сделали в октябре 1917 года.) После революции владельцам квартир было разрешено самоуплотняться. В двух комнатах нашей квартиры появились жильцы — начальник научного отдела Госиздата П. В. Ром и его семья. Некоторое время Ром жил и работал в Германии; этого было достаточно, чтобы его арестовали, семью выселили, а в его комнаты въехал некий Антон Францевич Божечко, профессиональный фотограф, затем чекист, подчинивший органам НКВД науку Ленинграда.
Когда летом семья Божечко отбывала на дачу, Антон Францевич устраивал в своих комнатах шумные рауты, благо, продолжая самоуплотняться, мама поселила в квартире девиц-новгородок. На этих раутах развлекались не только новгородки, но и друзья Божечко, работники секретно-политического отдела: пили, танцевали, слушали запрещенного Вертинского, выхватывали пистолеты, стреляли боевыми патронами в потолок. На одном из таких раутов я и увидел следователя Сно. Обериутами он в то время, как видно, не занимался. Его привлекали государственные дела, залезание в стенные шкафы и подслушивание, не веду ли я с новгородками антисоветские разговоры. Странности такого поведения старались пресечь его друзья, напоминая, что он не на работе, что сегодня целесообразнее танцевать. И все же Сно не переставал заниматься сыском, такова уж была его натура. Перестав шнырять по шкафам, он подошел ко мне и принялся расхваливать прелести буржуазного мира: красивые женщины, костюмы, последние пластинки, прогулки на яхтах.
— Разве подобное противоречит социалистическому миропониманию? — сказал я.
— Эх ты, буржуйчик! — проговорил Сно, не найдя убедительного контраргумента. И пошел пытать новгородских девчат.
— Похоже, — сказал Дойвбер, прослушав мой отчет. — Таким он бывал и на Мытне.
Перехожу к следующему рассказу, имеющему прямое отношение к нашей печальной теме.
Случилось это в начале зимы 1931 года. Сначала арестовали Даниила Хармса, забрав при обыске несколько мешков рукописей, писем, выписок из книг, многого другого. На следующий день схватили Александра Введенского в вагоне «стрелы», за несколько минут до отбытия в Москву. Утром позвонил главный редактор детского отдела Госиздата и попросил передать в Москве кому-то из редакторов письмо. Александр назвал номер вагона и свое место. Не посыльный, а сам редактор встретил Введенского у входа в вагон, передал письмо и ушел. Арест был произведен в соответствии с правилами, с предъявлением ордера, с указанием адресата: вагон такой-то, место такое-то…
Ну, а меня взяли, кажется, на следующий день дома. Божечко, во избежание лишних разговоров, конечно, отсутствовал.
Около одиннадцати часов шумно появились арестовывающие, сразу с парадного входа на кухню. В моей девятиметровой комнате начинался ремонт: мебель, все вещи были вынесены, размещены, а вернее сказать, разбросаны по всей квартире. В комнате оказались только кровать да библия, больше ничего.
— Когда-то тоже интересовался. Оставлю тебе, может, еще пригодится, — сказал чекист, кивая на библию. На этом процедура обыска закончилась.
Ехали на легковой по улице Некрасова, потом по Литейному, потом оказались в ДПЗ — Доме предварительного заключения (строительство так называемого Большого дома только начиналось). Въехали с улицы Воинова. Оказавшись в «приемной», посмотрел на стенные часы: было двенадцать ночи.
Подобно многим, я оказался в одиночной камере. Ничего похожего на то, что рассказывали очевидцы о временах более поздних: на кровати чистая простыня, довольно мягкая подушка, теплое одеяло. Провожая, мама дала мне большую французскую булку. Девушки-соседки завернули булку в «Ленинградскую правду». На допрос меня вызвали примерно через неделю, за эти дни мрачного безделья я зазубрил газету от первой до последней строчки, она меня развлекла и очень поддержала.
Попав в ДПЗ, я чувствовал себя почти хорошо. Чем же я там занимался? Во-первых, едой (чай, суп, каша), во-вторых, чтением единственной газеты, а потом самым главным, самым серьезным делом, — но это не с первых дней. Ночную пустоту каждую ночь заполняли не то стуки, не то стрекотания, пока не раздавался голос дежурного: «Спать, спать!» На несколько минут стрекотание прекращалось, и опять…
Потом все для меня раскрылось. За отопительной батареей я обнаружил два предмета, один — загадочно-непонятный: тяжеленный напильник. Второй, не менее странный, — клочок бумаги с таблицей. Кто-то неведомый передавал, как переговариваться с таким же неведомым соседом. Так мне открылся смысл ночных стрекотаний и перестуков. Мой напарник обнаружил чрезвычайную разговорчивость: сразу доложил имя, фамилию, свою полную, как большинство, невиновность. Затем последовали советы: