— Ч-что?
— Я сказал «еврей», но я ирландский еврей, если так лучше.
— О да! — промычал старый священник. — Так лучше, лучше!
— А чего такого забавного, отец?
— Не знаю, но о-очень, о-очень забавно!
И тут он разразился такими пароксизмами смеха, что даже заплакал, а потоки слез заставили его опять хохотать, пока все не смешалось в каком-то буйстве. Церковь отозвалась многократным эхом очищающего смеха. Единственное, что он знал в этот момент, это то, что завтра, когда он расскажет все это своему исповеднику, епископу Келли, ему все простится. Церковь очищается и украшается не только слезами скорби, но и свежим ветром прощения себя и других, который дается Богом только человеку и который называется смехом.
Восклицания с обеих сторон долго не стихали, потому что молодой человек перестал плакать и переключился на веселье. Церковь покачивалась от их голосов. Сопение прекратилось. Радость билась о стены, как птица, которая хочет вылететь на свободу.
Наконец все стихло. Они сидели, вытирая лица, невидимые друг для друга.
Затем, как будто мир почувствовал, что пора сменить декорации, ветер широко распахнул створки церковной двери и бросил в проход немного листьев. Сумерки наполнились запахом осени. Лето на самом деле кончилось.
Через дверь было видно, как ветер гонит осенние листья, и вдруг, как весной, отец Мэлли захотел улететь с ними. Его существо требовало выхода, но выхода не было.
— Я ухожу, отец.
Священник выпрямился.
— Ты имеешь в виду, до завтра?
— Нет, совсем ухожу. Это последний раз.
«Ты не смеешь!» — подумал священник и почти сказал вслух.
Вместо этого он сказал спокойно, как только мог:
— И куда ты отправляешься, сын мой?
— Вокруг света, отец, во много мест. Я тут было испугался. Я никогда нигде не бывал. Но теперь, когда я в порядке, я еду. Надо побывать во многих местах, попробовать новую работу.
— И как долго тебя не будет?
— Год, пять лет, десять. А вы еще здесь будете через десять лет, отец?
— С Божьей помощью.
— Когда я буду в Риме, я куплю для вас что-нибудь, освящу у папы, а потом подарю, когда вернусь.
— Освященный дар?
— Да. Вы меня прощаете, отец?
— За что?
— За все.
— Мы уже простили друг друга, дорогой мальчик, и это самое лучшее, что люди могут сделать друг для друга.
С другой стороны послышался шорох ног.
— Ну я пошел, отец. А правда, что «гуд-бай» означает «с вами Бог»?
— Как раз это и означает.
— Ну тогда гуд-бай, отец.
— Гуд-бай — в самом первоначальном смысле.
И исповедальня опустела.
Молодой человек исчез.
Последнее событие, заполнившее жизнь отца Мэлли до конца, произошло много лет спустя, когда он стал уже совсем сонливым старцем. Однажды, ближе к вечеру, когда он дремал в исповедальне, слушая, как идет дождь, он вдруг ощутил странный и в то же время знакомый запах и открыл глаза.
Едва уловимый аромат шоколада нежно просачивался сквозь решетку.
Исповедальня скрипнула. На той стороне кто-то силился найти нужные слова.
Старый священник подался вперед, сердце его заколотилось от изумления и замешательства.
— Да? — произнес он, замирая.
— Спасибо, — прошептал наконец кто-то.
— Прошу прощения?..
— Давным-давно, — слышался шепот, — вы помогли. Меня долго не было. В городе на один день. Увидел церковь. Спасибо. Вот и все. Ваш дар в кружке для пожертвований. Спасибо.
Быстро удаляющиеся шаги.
Священник впервые в своей жизни рванулся из исповедальни.
— Подожди!
Но невидимка уже исчез, высокий или маленький, худой или толстый… Церковь была пуста, вот и весь разговор.
Он помедлил в темноте около кружки для сбора в пользу бедных. Затем протянул руку. Там была большая плитка шоколада за восемьдесят девять центов.
«Однажды, отец, — зашептал давно забытый голос, — я принесу вам дар, освященный папой».
Так это то самое? Старый священник вертел в руках плитку, пальцы его дрожали. А почему бы и нет? Что может быть более подходящим?
Он увидел, как это было. В Кастель Гондольфо летним полднем пятитысячная толпа потных, прижатых друг к другу туристов — внизу, в пыли, а высоко над ними, на своем балконе, папа простирает руку для благословения. И вдруг среди суматохи, в этом море воздетых рук, одна смелая рука высоко поднимает…
И в руке этой сверкает завернутая в серебряную фольгу плитка шоколада.
Старый священник кивнул, не удивляясь ничему.
Он запер шоколад в особый ящик своего стола и иногда, уже годы спустя, позади алтаря, когда удушающая погода давила на окна, а отчаяние лилось сквозь замочные скважины, он доставал плитку шоколада и откусывал от нее — чуть-чуть.
Это, конечно, было не тело Христово, нет. Но это была жизнь. И жизнь была его. И в таких случаях, не частых, но все-таки, когда он отщипывал кусочек, она была на вкус (прости, Господи) — на вкус она была такой сладкой!
И НОВИЗНОЙ ОНИ ГОНИМЫ
Я не был в Дублине несколько лет. Странствовал по всему свету, был везде, кроме Ирландии, и вот, часа не прошло с момента моего приезда в Ирландский Королевский отель, как зазвонил телефон.
О, Господи! Это сама Нора!
— Чарльз? Чарли? Лапочка? Ты разбогател наконец? А богатые писатели покупают сказочные замки?
— Нора! — рассмеялся я. — Ты когда научишься здороваться?
— Жизнь слишком коротка, чтобы здороваться, а сейчас нет времени даже чтобы как следует попрощаться. Ты мог бы купить Гринвуд?
— Нора, Нора, ваш фамильный дом, которому двести лет? А что тогда станет с ирландской светской жизнью, с вечерами, выпивками, сплетнями? Ведь ты не сможешь без этого жить!
— Смогу и сделаю. О, сейчас у меня целые чемоданы денег мокнут под дождем. Но, Чарли, Чарли, в доме одна я. Слуги удрали, чтобы помочь Аге. И в эту ночь, лапочка, мне нужен писатель-мужчина, чтобы