онтологической ценностью, выступая как полноправные метафизические понятия: «что иное есть благородство, как не прозрачность эмпирической оболочки для ноуменального содержания» [4] .
Подобной же онтологизации подвергается у Флоренского и понятие родства, родственной близости, приобретающее гораздо более широкий смысл, нежели отношение биологического родства и прилагаемое к любым стихиям мира, любым элементам сущего. «Родство» некоторых элементов есть факт онтологический и означает общность или тождественность их метафизической сущности, ноуменального содержания. В терминах этого нового онтологического понятия, истинное, совершенное бытие, или «Эдем», может быть определено тем свойством, что там все — родное всему; все сущее в его пределах — будь то люди, природа, формы, запахи, звуки — оказывается всюду и полностью соединенным родством, «уроднившимся» друг другу, «родимым, родным до сжимания сердца». Иными словами, совершенное бытие представляется как «мир близкого и родного», насквозь пронизанный родственными связями, спаянный взаимным родством всего; как некое «теплое гнездо», «родимое лоно», некая, в обобщенном смысле, единая «биосфера». «Родство» или же всецелая схваченность, проникнутость «родством», таким образом, выступает как необходимый предикат истинного бытия, выражающий его связность и воссоединенность, его существенное единство. (И, напротив, если что-нибудь в здешнем мире не имеет ничего родного себе, безродно — оно не может иметь и никакого ноуменального содержания, онтологически ничтожно и пусто.) Поскольку же очевидно, что принцип родства есть принцип органический, то, тем самым, и это единство совершенного бытия есть органическое единство, а само совершенное бытие раскрывается как единый организм.
Отметив эти отдельные свойства, поставим, наконец, и прямой вопрос: что же непосредственно составляло «Эдем», этот органический мир, «родимое лоно» истинного бытия; что из окружающего мира допускалось туда, воспринимаясь детским сознанием как родное и близкое или, что то же, — как истинно бытийствующее, исполненное смыслом, ноуменальное? — Ответа искать не приходится: «Воспоминания» Флоренского дают на сей счет прямые свидетельства, не оставляющие места для толкований. «В детстве мне чуждо ощущение близости к людям... Я не любил людей... Даже к животным, млекопитающим я был довольно равнодушен — в них я чувствовал слишком близкое родство к человеку. А любил я воздух, ветер, облака, родными мне были скалы, близкими к себе духовно ощущал минералы, особенно кристаллические, любил птиц, а больше всего растения и море». И дальше вновь — уже как четкое резюме: «Я не любил человека как такового и был влюблен в природу». Разумеется, безусловно входит в «Эдем» тесный круг самых близких, «наилучших людей» — однако никоим образом с ними вместе не проникает туда мир людей вообще, реальность простого человеческого существования: ибо весь уклад жизни, вся нравственная атмосфера этого круга старательно поддерживаются предельно удаленными от этой реальности, как-то по-особому рафинированными и идеализированными. «Строй семейной жизни был изыскан. И ничего другого я не знал». Все же человеческое как таковое, мир людей в его неприкрашенной расхожей действительности безусловно оказывается в области профанного, чуждого, несуществующего:
«Даже ряд слов... был решительно исключен из домашнего словаря: служба, начальство, награды, губернаторы и министры, деньги, жалованье, женихи и невесты, мужья и жены, рождения и смерти, похороны и свадьбы, священники и всякие богословские термины, евреи и различные щекотливые национальные вопросы и т.д. и т.д. — всего не перечислишь, — эти понятия, наравне со многими другими, были, по крайней мере, в моем детском сознании, табуированы». Так что, в итоге, «Эдем» есть, в первую очередь и по преимуществу, — мир природы. Если же добавить еще, что семейный круг, этот единственный человеческий элемент «Эдема», как Флоренский неоднократно подчеркивает, воспринимался им словно некая естественная жизненная среда, присутствие которой подразумевается само собою, не занимает внимания и почти вообще не замечается, — мы увидим с полною ясностью, что опыт детских лет Флоренского, определивший собою все его миросозерцание, всецело и исключительно есть опыт общения с природой, переживания и восприятия природы. «Мне странно думать сейчас, ...что в такой насыщенной взаимным признанием и взаимной любовью семье, как наша, такой впечатлительный и нежный..., каким я был, я в сущности, может быть, никого не любил, т.е. любил, но любил Одну. Этой единственной возлюбленной была Природа». И далее: «Истинным же делом представлялось мне созерцание природы».
Чтобы оценить в полной мере всю исключительную роль созерцания природы в раннем опыте Флоренского, весьма стоит еще отметить, что уж зато этому истинному своему делу он отдавался с поистине необычайным пылом и увлечением, был поглощен и захвачен им полностью и без остатка. «Воспоминания» рисуют его почти неизменно в одном и том же состоянии, и это состояние есть даже нечто большее, нежели просто созерцание природы, это — истовое, влюбленное, экстатическое вглядывание и вчувствование в природу, погружение в нее, достигающее степени и глубины мистического общения, слияния с ней. «Все из области природы меня интересовало, не давая уму ни минуты покоя... Я был всегда впечатляем до самозабвения, всегда был упоен цветами, запахами, звуками и главное — формами и соотношениями их, так что не выходил из состояния экстаза... Детское восприятие... есть мировосприятие мистическое... когда сливаешься с воспринимаемыми явлениями».
Теперь обратим внимание, что весь этот необычайно глубокий и яркий опыт, почти исчерпывающий собой все значимое в раннем опыте Флоренского, есть, в первую очередь, опыт чувственного восприятия — ибо лишь в таковом совершается непосредственное соприкосновение человека с природой. Безусловно, он не ограничивается одним чувственным восприятием и включает в себя и все другие пласты и области опыта, включает духовные и душевные впечатления и навыки; но они здесь возникают и формируются лишь опосредованные чувственным восприятием, на его основе. Подобное соотношение между горизонтами опыта складывается в результате того, что (и, стало быть, во всех случаях, когда) общий характер отношения к миру определяется установкой вчувствования [5] .
Эта установка предполагает, что предметом непосредственного первоначального интереса, исходным материалом познания всегда служит некоторое явление, феномен в его конкретной чувственной данности; и эта чувственная данность подвергается пытливому и пристальному обследованию, не обходящему ни одной мельчайшей детали явления, — так что достигается подробнейшее и всестороннее, так сказать, интимное освоение чувственного предмета, совершенное овладение им. И здесь, по мере этого углубленного проникновения в чувственную данность предмета, мы начинаем видеть, воспринимать явление уже не просто как совокупность неких чувственно-постигаемых характеристик, комплекс-конгломерат сырых ощущений — но как внутренне сообразное целое, со своей организацией и своим единством; а при достаточной глубине и напряженности вчувствования — даже и со своей историей, своей особой внутренней жизнью. Это вхождение через чувственную данность явления в его внутреннюю жизнь есть главная парадигма мироотношения Флоренского; и, собственно, весь его опыт — это бесчисленные такие вхождения, совершающиеся непрестанна каждом шагу. Вот рядовые примеры: «Я видел, я ощущал, что море живет... что оно живое и таинственное существо»!; «Я приникал к самому существу скромного цветка ощущал его жизнь»; «Весь мир был в моем восприятии пронизан разлитою в нем жизнью, его организующею» [6] и т.д. и т.п. Наконец, в полноте вчувствования мы прозреваем все в той же непосредственной конкретности явления еще и нечто, чем держится и движется эта внутренняя жизнь, различаем в явлении сам его бытийный принцип. (Ср. опять: «Мною доискивались те тайные силы внутренней жизни, которыми производится данное явление» [7] ; или: «Весь мир жил; и я понимал его жизнь» и т. д.) Чувственная данность предстает перед нами как непосредственно заключающая в себе и выражающая собою некоторое метафизически значащее содержание, некий определенный смысл. Иными словами, на пути вчувствования — и это-то и есть истинная его цель — мы опознаем феномен как соединяющий в себе, «в одном лице» — одновременно не только феномен, но и ноумен. Чувственно-постигаемое у Флоренского — не просто и не только чувственное, оно всегда одушевлено и одухотворено. И специфический «эдемский» способ видения, реализующийся в углубленном вчувствовании, именно и заключается в детской незамутненной способности сразу и непосредственно созерцать чувственное в этой его одушевленности и одухотворенности, с его жизнью и смыслом. Не забываясь и не утрачиваясь со временем, этот способ видения затем наследуется зрелою метафизикой Флоренского, закрепляющей его в четком гносеологическом положении: