Она мыслилась аналитическим, исследовательским трудом, где автор был намерен развить некоторую цельную концепцию своего предмета, свободную от недостатков, присущих трактовке этого предмета «исследовательской мыслью на Западе» (см. Предисловие). Создание подобной концепции — масштабное предприятие. Как-никак, русский идеализм всегда составлял преобладающее русло российской философии, сосредоточивая в себе львиную долю усилий философского разума на русской почве, а в предреволюционный период (которому, в первую очередь, посвящена книга) испытал беспрецедентный подъем, сравнимый по интенсивности и объему философской работы разве что с периодом становления классического немецкого идеализма в Германии. Любая концепция такого явления обязана поставить и разрешить целый ряд серьезных вопросов: об его истоках, наличии или отсутствии у него корней в культурной традиции и духовном укладе нации; о логике его развития; о его ведущих интуициях, родовых чертах, сквозных темах. Профессиональный ответ на эти вопросы требует также принятия определенного метода для анализа историко-философского материала; и будь то метод феноменологической дескрипции или классового анализа, он всюду должен остаться единой и осознанной базой утверждений и выводов.
Все эти требования к обобщающему историко-философскому труду бесспорны; и столь же бесспорно то, что работа профессора М. не удовлетворяет им. Никакого решения указанных концептуальных вопросов мы не найдем в книге, они попросту не ставятся там. Не найдем и никакого выдержанного философского метода; автор и речи не заводит о нем, да как будто в нем особо и не нуждается, ибо, как правило, свой материал он не подвергает философскому анализу (а что же делает с ним — мы скажем несколько ниже). В 800-страничной монографии налицо, таким образом,
Разумеется, эта демонстративная предвзятость исключает нормальный философский анализ, как уже сказано. Заменяется же он в книге двумя вещами. Во-первых, поверхностным пересказом отдельных тем, или идей, или просто отдельных сочинений очередного автора. Выбор этих обрывков и островков философского учения, как правило, выпячивает второстепенное, обходит главное и не дает никакой связной картины целого. Во-вторых, грубым, не стесняющимся в выражениях, охаиваньем и глумливым зубоскальством. «Неокантианская фанаберия», «незадачливый идеалист» (это — о С.Н. Трубецком), «в разгоряченном мозгу интуитивистов» — вот типичные философские оценки автора; а Н. Бердяева, скажем, он наделяет таким диковатым титулом: «премьер в измене экономическому детерминизму». «Важное достижение!», «Они же самостоятельные мыслители!» — развязно ухмыляется он в адрес русских философов (в первом случае речь о Вл. Соловьеве, во втором — о Франке и Лосском). Эта подмена профессионального разбора грубым разносом и нелепыми ярлыками, прямиком унаследованная от погромной «философии» сталинских лет, не может быть терпима сегодня.
Еще одно-два общих замечания необходимы прежде обзора глав. Во всякой работе широкого, панорамного охвата важно найти классификацию материала, адекватную его внутреннему строению; в данном же случае — нужно разобраться в членении русского идеализма на школы, русла и направления. Хотя исследователями тут уже был накоплен немалый опыт, автор не сумел им воспользоваться: в его классификации царят произвол, нелепица и грубейшие ошибки. Случайное обстоятельство открывает нам его беспомощную неуверенность в этом вопросе: рукопись книги подготовлена в явной спешке, и из текста ее мы видим, что Л. Шестов первоначально был отнесен к разделу философской антропологии, в последний момент оттуда изъят и заменен Н.Ф. Федоровым. Замену эту, однако, автор проделал халатно — а, может быть, полагал, что то, что подходит Шестову, сойдет и для Федорова — словом, так или иначе, но на с. 473 профессор нам сообщает, что Н.Ф. Федоров «.. стал в эмиграции крупным представителем мирового экзистенциализма» (!!). Сам же Шестов в окончательном варианте отнесен к «философскому импрессионизму». Это новооткрытое направление нигде не упоминается, кроме названия главы, и заинтригованному читателю остается только гадать, был ли Шестов последователем Ренуара или Дега… Следующий же случай — самое безобразное невежество. В.Ф. Эрн, знаменитый своим ярым отрицанием Канта, кантианства и всей германской культуры (о чем сказано в любом словаре), причислен у М. к… марбургскому (?) неокантианству (??!). После этого уже как легкую шутку воспринимаешь отнесение Л.П. Карсавина к интуитивистам (с. 296), а В. Гольцева, который вообще не был философом, — опять-таки к неокантианству (с. 353). И, осознав всю степень ясности и глубины в представлениях автора о русской философии, уже не спрашиваешь оснований и причин, обнаружив большую главу о символизме в разделе… социологии.
Далее, не удивляет уже — но не может не отразиться на оценке работы — и то неожиданное обстоятельство, что при всем объеме труда, претендующего на полноту освещения русского идеализма, на поверку едва ли не все главные представители последнего оказываются в книге отсутствующими. Растянуто излагая многих незначительных и совсем побочных для традиции авторов, книга полностью обходит влиятельнейших и крупнейших — Флоренского, Булгакова, Е. Трубецкого, Карсавина; отсутствуют Эрн (за вычетом абсурдного зачисления в кантианцы), Шпет, еле упоминается Франк (ср. ниже). Это — если о лицах. А в горизонте идей, целиком утерянной оказывается, не говоря уж о прочем, вся русская софиология — истинное ядро русского идеализма, едва ли не единственное и, во всяком случае, крупнейшее философское направление, родившееся в России.
И в своем происхождении, и в развитии русский идеализм сохранял тесные, многообразные связи с христианской религией: с ее догматикой, учением о церкви, богословием и православным, и западным. Поэтому серьезная эрудиция в религиозных вопросах — одно из самых необходимых условий того, чтобы понимать русскую философию и судить о ней. Напротив, труд М. несет на себе печать глубочайшего невежества в вопросах религии. Следующий пример достаточно красноречив: «Уже Ф. Штраус и Бр. Бауэр неопровержимо доказали, что это евангелие (Евангелие от Иоанна) — наиболее мистичное из всех синоптиков» (с. 459). Неизбежное следствие религиозного невежества — неспособность отличить в этой сфере общее от особенного, новое от старого, частное мнение — от общепризнанных устоев. Чтение профессора М. — тяжелое и невеселое дело; и все же нельзя не развеселиться, когда ученый автор цитирует с атеистической похвалою, как дерзкое вольнодумство и «смерть теологии»…парафраз общеизвестного изречения апостола Павла (с. 477—78). В этой же связи (и не только в этой) нужно сказать и о так называемом «светском богословии». Это — крупный и очень характерный элемент русской духовной традиции, с которым связаны многие ее важные вехи, от «Философических писем» Чаадаева до «Света Невечернего» Булгакова. Автор, как кажется, вообще не ведает о его существовании и, ощупью набредя на одного из его представителей, В.И. Несмелова, писавшего уже на грани нашего века, приписывает ему первооткрывательство всех вечных тем и вопросов «светского богословия», давно обсуждавшихся, скажем, Хомяковым и Киреевским.
Все сказанное говорит об одном и том же: автор владеет своим материалом на недопустимо низком, убийственно низком, на примитивном и безграмотном уровне. В сочетании с этою примитивностью, с тем, что он явно не постигает львиной доли в существе разбираемых учений, его покушения на иронию, на позицию свысока, оборачивающиеся лишь распущенной грубостью, производят особенно тяжелое впечатление — карикатурное и отталкивающее. И сказанного, по сути, уже достаточно для вполне обоснованной оценки книги. Тем не менее, ради полноты суждения, мы добавим и некоторые основные замечания касательно конкретных разделов.
***
Будем здесь краткими. По поводу большого раздела о Вл. Соловьеве сказать можно многое; но главное, пожалуй, вот что. Все знают, на каких центральных понятиях зиждется метафизика Соловьева: это