Темная вода и решительные лица. 'Некуда! Нет места!' И руки, которые отталкивают и бьют, щиплют, впиваются ногтями в лицо и глаза. Слишком много рук и слишком много ненависти — вот что мерещится всем в лагере.
Но это тоже сон, хотя, быть может, этот сон ближе к истине.
Тревожную кнопку нашли привязанной в углу плота из каноэ, под водой, но с антенной, торчащей вверх. Привязанной и зажатой, сознательно включенной, и никто из команды об этом не упомянул.
Ее оставил там Натаниель, включил, оставил и пропал. И быть может, ребята в самом деле, как все втайне уверены, оттолкнули его, но тех из организаторов, кто знает о кнопке, мучит другое предположение.
Может быть, столкнувшись с активной, беспощадной враждебностью команды, Натаниель в ту минуту представил себе такой же целую жизнь и сделал свой выбор. Начни с нуля, учись быстро. Может быть, следуя подсказке пульсирующей раны в ладони, он незаметно привязал спасительную для них кнопку, и повернул, и уплыл от них.
Может быть, в конечном счете это они оказались недостаточно хороши, может быть, это мир проиграл. Эта мысль преследует тех немногих, кто знает. И нет, они не говорят об этом между собой.
МЭНЛИ УЭЙД ВЕЛЛМАН
Pithecanthropus Rejectus[17]
Мои первые воспоминания не отличаются от воспоминаний обычного человеческого ребенка — детская, игрушки, взрослые, серьезно произносящие непонятные слова над картами, пленками и шкалами приборов. Нет, пожалуй, последнего, то есть наблюдений, было больше обычного. Моим постоянным товарищем был толстый голубоглазый младенец, который пускал слюни, курлыкал и с трудом ползал по линолеуму детской, когда я проворно бегал туда-сюда, взбирался на столы и столбики кровати, а то и на секретер.
Иногда мне бывало его жаль. Но он был на удивление радостным и здоровым и, по-видимому, никогда не испытывал пугающих приступов боли в голове и челюстях, которые временами мучили меня. Научившись говорить и понимать, я узнал причину этих болей. Мне рассказала о ней высокая улыбчивая светловолосая женщина, научившая меня называть ее мамой. Она объяснила, что я родился без отверстия в верхней части черепа — так необходимого для роста костей и мозга, и что высокий хозяин дома — 'доктор' — сделал такое отверстие, управлял ростом мозга, а позднее закрыл дыру серебряной пластиной. И челюсти мне тоже надставили серебром, потому что мои были слишком мелкими и узкими, чтобы дать свободу языку. Он сделал мне подбородок и перекроил несколько мышц языка, так что я смог говорить. Я научился за несколько месяцев, раньше младенца. Я научился выговаривать 'мама', 'доктор' и называть младенца Сидни, а себя — Конго. Впоследствии я научился выражать свои потребности, хотя, как видно из этих записок, я так и не начал, и никогда не научусь, говорить бегло.
Доктор часто приходил в детскую и часами что-то записывал, наблюдая за каждым моим движением и ловя каждый звук. Он был коренастым, с прямыми плечами и мощной квадратной головой. Со мной он вел себя строго, почти сурово, но с маленьким Сидни играл очень нежно. Я обижался и шел за сочувствием к маме. У нее хватало нежности и на меня, и на Сидни. Она брала меня на руки, укачивала и смеялась — и подставляла мне щеку для поцелуя.
Раз или два доктор поморщился, а однажды я подслушал, как он выговаривал маме за дверью детской. Я тогда уже неплохо понимал, а позже уточнил подробности разговора.
— Говорю тебе, мне это не нравится, — резко произнес он. — Ты слишком много внимания уделяешь этому существу.
Она легко рассмеялась:
— Бедняжка Конго.
— Конго — обезьяна, несмотря на сделанные мной операции, — холодно ответил он. — Твой сын — Сидни, и только Сидни. Второй — эксперимент, такой же, как смешение химических веществ в колбе или прививка к садовому дереву.
— Позволь тебе напомнить, — все еще добродушно возразила мама, — что ты, когда принес его из зоопарка, сказал, что он должен жить у нас как человеческий ребенок, в равных условиях с Сидни. Вспомни, это было одним из условий эксперимента. Как любовь и общение.
— А, этот зверь, — процедил доктор. — Иногда я жалею, что взялся за эти наблюдения.
— Но ты взялся. Ты усовершенствовал его мыслительные способности и дал ему возможность говорить. Он сейчас умнее любого человеческого ребенка его возраста.
— Человекообразные быстро взрослеют. Он достигнет пика развития, а Сидни пойдет дальше. Так всегда происходило в подобных экспериментах.
— Прежде такие эксперименты проводились на обычных детенышах человекообразных, — сказала мама. — Твои операции сделали его, по крайней мере отчасти, человеком. Так и обращайся с ним как с человеком.
— Я самому себе напоминаю Просперо, создающего Калибана из зверя.
— У Калибана были добрые намерения. — Мама напоминала ему о чем-то, о чем я ничего не знал. — Словом, я ничего не делаю наполовину, дорогой. Пока Конго живет в доме, я не пожалею для него доброты и помощи. И он будет видеть во мне свою мать.
Я услышал, а со временем и переварил все это. Когда, на третьем году, я научился читать, то добрался до статей доктора обо мне и начал понимать, что все это значило.
Конечно, я сто раз видел себя в зеркале и знал, что я темный, кривоногий и длиннорукий, с выступающей нижней частью лица и волосатым телом. Но мне не казалось, что все это так уж отличает меня от других. Я был не похож на Сидни — но и мама отличалась от него внешностью, ростом и поведением. Я был к ним ближе — по речи и в таких вещах, как манеры за столом и самостоятельность, — чем он. Но теперь я понял и начал осознавать разницу между мною, с одной стороны, и Сидни, доктором и мамой — с другой.