выставка не будет носить характера частного предприятия.
Мы решили действовать от имени Парижского Объединения Писателей и Поэтов. И получили для этого соответствующие полномочия. Была создана Издательская Коллегия в составе Фельзена и меня. Три книги, изданные в ближайшие два года и разосланные подписчикам, носили марку этой Коллегии.
В продолжение всех последовавших деловых передряг — подготовлений, ликвидации — мы с Фельзеном проводили вместе иногда целые дни, недели, месяцы. И надо отметить совершенное отсутствие обычного в таких случаях взаимного раздражения.
Ум его — всегда ясный, житейски мудрый и положительный, особенно в мелочах: Фельзен поражал и радовал своим savoir faire.[5] Когда в ресторане я заказывал курицу, а на первое просил суп, Николай Бернгардович меня наставлял:
— Возьмите лучше hors-d'oeuvre![6] Курицу дают четвертушку, надо же чем-нибудь насытиться.
И хотя впоследствии мне случалось попадать в рестораны, где дают целого каплуна, но все-таки по сей день я выбираю еще «закуску».
В субботу ночью на Монпарнасе народ иногда выпивал лишнее и ссорился, кое-кто лез в драку. Фельзен в таких случаях выступал в роли миротворца:
— Я тут командую, — заявлял он решительно, оттесняя спорящих.
И так как его многие любили и почти все уважали, то это действовало:
— Да, да, Николай Бернгардович, вы решайте…
И он творил соломонов суд к общему, казалось, удовлетворению. Однако раз новый человек, приведенный Кнутом на Монпарнас, капитан парусного судна, неожиданно возразил:
— Нет, вы здесь не командуете.
И вся многолетняя постройка Фельзена рухнула на манер карточного домика: все опешили…
Мы опять вернулись в «Доминик»; потасовка происходила на тротуаре у метро «Вавэн». Заказали по рюмке горькой в утешенье. Фельзен молодцевато опрокинул вверх дном стопку и лихо подмигнул… Осторожно закусив, он посмеиваясь начал мне объяснять всю несуразность происшествия, и я, едва ли не больше всех пострадавший, с хохотом внимал этой воистину смешной истории.
Некий полумеценат и полудатчанин, знакомый Фельзена, прикатил в Париж с молоденькой и стопроцентной розововолосой датчанкой. Спор разгорелся оттого, что меценат, нагрузившись, пожелал наконец увезти эту девицу в отель. Но вышеупомянутый капитан и его друг Куба решили, что нельзя отпустить такую прелестную блондинку, вдобавок сильно выпившую, одну с этим полупавианом!
— Подумайте, — посмеивался Фельзен, неохотно ковыряя вилкою в остатках русской селедки. — Подумайте, ведь он ее привез из Копенгагена, они живут в одном номере… Ну не чушь ли это!
У него было особенно развито чувство уважения к «правилам игры». Regles du jeu, Rules of the game,[7] ему представлялись автономными ценностями: нарушение этих законов приводит к сплошному безобразию!
На Монпарнасе сплошь и рядом возникали критические положения. Часто надо было кого-то «спасать», выкупать, примирять. То Иванов попался на «трансакции» с Буровым, то Оцуп угрожает пощечиною Ходасевичу, то Червинская разбила несколько чашек и блюдец в «Доме»… Чтобы урезонить Лиду Червинскую, иногда требовалось выяснить все отношения, на что после полуно-чи были способны только люди с железным здоровьем.
Так, раз я наткнулся на Фельзена в темном проулке возле «Монокля» или «Сфинкса»: он тащил за руку упирающуюся поэтессу и, узнав меня, присел на завалинке… С трудом перевел дыхание, затем спокойно, ожесточенно сказал:
— Я больше не могу! Я решительно больше не могу! — и, не дожидаясь ответа, скрылся в тени, словно унесенный предутренним вихрем.
Помню, как, зайдя в «Дом» по личным делам, я вдруг наткнулся на сцену, которую нетрудно было сразу оценить по достоинству: груда посуды на полу, гарсоны в угрожающих позах, а высокая, сутулая Червинская, похожая на Грету Гарбо, стоит у пустого столика, точно дожидаясь приговора.
Заикаясь, я немедленно объяснил, что это все очень легко уладить. Без денег такой поступок с моей стороны граничил с геройством. К счастью, Куба, прятавшийся где-то сзади и виновник припадка Лиды, подскочил и вручил нам требуемые франки.
О русском Монпарнасе слагались легенды. На самом деле жизнь там протекала на редкость пристойно и даже скучно, если не считать основного развлечения: страстные, вдохновенные беседы.
Обычно литераторы просиживали до последнего метро за одной чашкой кофе. Иногда, пропустив последний поезд, шли в «Доминик». Там нас встречал коренастый Павел Тутковский, с которым я объяснялся отчасти по-латыни, используя все знакомые пословицы. Тутковский, юрист старой русской школы, знал и любил латынь.
— Вита ностра бревис эст![8] — скажешь ему для начала.
— Бреви финиатур,[9] — охотно поддержит он. — Прикажете той самой?
Люди с деньгами заказывали водку. Смоленскому случалось выпивать за счет дам. Но даже при средствах неловко было напиваться, если рядом сидит голодная душа, а такие у нас бывали. Нагружались систематически только слабые и безобразники да кое-кто из дам.
Милейшая Марья Ивановна, жена Ставрова, любила повторять:
— Вот говорят, что на Монпарнасе происходят оргии, — тут она презабавно кривлялась, подражая воображаемым сплетникам. — Ну, переспят друг с другом, подумаешь, оргии!
И действительно, ничего противоестественного на Монпарнасе не происходило, жизнь протекала на редкость размеренная и высоконравственная, по местным понятиям.
Чтобы прожить, надо было как-то работать… А писать! Тоже каторжный труд, особенно прозу. Некоторые еще бегали в Сорбонну.
— Я не знаю, когда я пишу стихи, — брезгливо морщил свое лицо утопленника Иванов. — Я их пишу, когда моюсь, бреюсь… Я не знаю, когда я пишу стихи.
Увы, прозаики знали, что для этого требуется определенное место и время; страдали от ненормальных условий.
Обычно Фельзен с дамой приходил на Монпарнас попозднее, они где-то обедали с водкой и чувствовали себя отлично.
— Вы до или после? — шутливо осведомлялся я.
Они отвечали, посмеиваясь:
— После, после.
Кругом разговор о разбойнике на кресте, о Блоке, перемежался очередной литературной сплетней; за соседним столом разместились бриджеры и просят не мешать.
— Почему вы даму не взяли? — желчно осведомляется Ходасевич.
— А чем ее возьмешь, пальцем, что ли? — голос Яновского.
Адамович торопится между двумя сдачами рассказать про свой недавний сон… Играет будто бы в бридж против Милочки и Романа Николаевича, раскрывает карты, а там одна сплошная масть со всеми онерами! Сердце стучит, как перед большим шлемом, но вдруг он замечает, что масть эта совершенно незнакомая, зеленого цвета, и неизвестно, какую следует назначить игру…
— Ха-ха-ха, ну давайте играть, — нервничает Ходасевич.
То, что эти славнейшие эмигрантские критики сидят рядом за мирной партией в бридж, следует рассматривать как некое чудо. И совершил это чудо — Фельзен: он свел обоих врагов!
Причин для исконной вражды было много: метафизических и практических… Разные литературные школы, разные биографии, разные темпераменты, вкусы.
На основе своих теоретических размышлений Адамович должен был бы установить очень почтенную иерархию ценностей: самое главное, скажем, евангельская любовь, затем философия или наука, потом игра, секс, наконец, искусство — на последнем месте… Скромное занятие и совсем не позорное. Но, увы, тут начинался парадокс. Как только человек, созвучный этим настроениям, посвящал себя «творчеству», он сразу пускался в погоню за «самым главным», «на последней глубине», переворачивая всю пирамиду