все видели, как ускоренно, будто в специальном марафоне, застраиваются и благоустраиваются городские окраины головокружительно роскошными дворцами вычурной архитектуры по проектам, выписанным из зарубежья.
На несколько минут разговор запнулся, будто от удивления, и в троллейбусе на короткое время воцарилась задохнувшаяся тишина. И было как-то удивительно: только что звучали насмешливые, ироничные и злые голоса о господах и вдруг умолкли, словно люди шапки сняли перед дворцами. Но вот вдруг на задней площадке кто-то рассмеялся молодым, задорным голосом:
— Господские гетто! Обычно в буржуазных странах окраины городов обживают бедняки, украшая их своими трущобами, а в российских городах загородные окраины облюбовали господа для своих дворцов. Уже одно это говорит, что российский капитализм строится шиворот на выворот.
Возмущенный женский голос снова повел сердитый разговор:
— В газетах пишут: по 80 — 100 миллионов господские трущобы стоят. Спрашивают: из каких таких заработков накопили за годы реформ? Тут на хлеб сбиваешься, а они…
— А чего спрашивать: из зарплат — не из зарплат? все оттуда — из вашего кармана… тьфу! — громко плюнул пожилой мужчина с бледно-серым цветом кожи на лице, плюнул на простонародную доверчивость, на людское сомнение в том, что на смену высоко морально-нравственного советского жизнепонимания на российскую землю возвращается безнравственный, аморальный мир с эгоистическим двигателем наживы путем обмана, ограбления, эксплуатации простых людей труда, наконец, плюнул на ослепленное, очумелое равнодушное терпение к мироедам со стороны трудящегося российского люда.
Вглядываясь в изможденное лицо зло сплюнувшего человека, Петр вдруг почувствовал болезненный укор своей совести, но этот укор был не от равнодушия, не от слепого терпения, а от беспомощного бессилия, и неожиданно для себя еще раз сделал вывод: Но в одиночку ничего не добиться, надо организовываться. А разговор продолжался:
— А ведь верно: стотысячная зарплата нашего директора, не от нашей ли мозоли отколупывается, за что и господином директором величается?
— Господин директор — это звучит! Не то, что господа рабочие, — расхохотался и тот парень, что уступил место старику. — Ну, еще — господин мастер…
— Что, видно, допекли?
— Довели, а не допекли: по три ночи в неделю сверх нормы вкалываю, а зарплату господа четвертый месяц не платят.
— Бросил бы этих господ.
— Бросишь, а куда подашься? — горько откликнулся парень. — От одного господина к другому?
Как бы с намерением вывернуть горячую боль кто-то от передней площадки надтреснутым голосом проговорил:
— Что сам президент в своих обращениях к дорогим россиянам ни разу еще не употребил слово господа? С чего бы так?
— Равно, как и слово товарищи не выговаривает, — пошли переговоры между площадками. — Чует кошка, чье сало слопала. Вот и боится президент показать, как расслоил народ на господ и бесправных нищих. Понимает: весь народ к господам, не отнесешь в наших, российских, понятиях, а чужим трудовому народу боится открыться — все-таки всенародный, вот и вертится, как змей на сковороде.
В троллейбусе дружно рассмеялись, а над президентом только дружно и посмеяться, — чем еще рассеять злость на него? Может, обманутый народ и понял, что его обманывают, но все-таки соглашается на обман, — иначе бы воспротивился, — вот чудо! А может, этим облегчается угнетение душевное в народе от негодования на свою глупость, позволившую себя обмануть человеку, не заслуживающему не только доверия, но и уважения.
Очередная остановка позвала многих пассажиров на улицу, в троллейбусе стало свободнее, но и продолжение разговора о господах и слугах уже не возникло.
Петр и Татьяна ехали дальше. В течение всего дорожного разговора пассажиров они с улыбками пересматривались друг с другом, отвечая на реплики своим молчаливым согласием, а когда реплика была более язвительной, Татьяна улыбалась шире и в знак согласия наклоняла голову. Вообще, разговор в троллейбусе сплетался как бы приперченный, отчего большинством пассажиров поддерживался согласием и одобрением. А о господах поговорить в присутствии большого количества разных людей, возможно, и тех, кто стоял близко к господам, было в самый раз.
Но Петр из прошедшего в троллейбусе разговора вынес свое наблюдение. Он увидел, что за всеми этими, в основном, ироническими и даже саркастическими словами, которыми перебрасывались случайные, но одинаково мыслящие попутчики, — скрывалась какая-то особенная характерность — не было ни злобивости, ни негодования, ни возмущения, а витала лишь грустная ирония, какой большинство людей окрашивало свою обреченность или безысходность. Или они, — делал вывод Петр, — сами себе демонстрируют то, что они выходцы из другой жизни и из другого мира, где ничего подобного они не испытывали — ни обреченности, ни безысходности — и теперь здесь, в этом чужом и непонятном им мире, с господами и слугами, они стоят выше силой насаждаемого образа жизни и будут жить по-своему, по тому принципу, что вынесли, из того мира, из которого пришли.
Петр вдруг вспомнил, как с приближением дня 12 июня, который непонятно зачем назвали Днем независимости России, он слышал, как по радио и телевидению какие-то люди, утомляя его слух и насилуя мозг, целыми днями и вечерами, не умея разъяснить, талдычили о какой-то независимости России, сдавая ее с потрохами Западу, произносили кислые призывы к людям приходить к согласию и примирению. Петр, однако, исподволь заметил, что эти призывы не трогали людей, они витали где-то над головами вверху, как завитки пыли и мусора, поднимаемые ветром, не задевая людей, потому что жизнь, насильно и принужденно выстраиваемая, работала в ином направлении, в направлении непримиримых противоречий.
Ему было непонятно, к чему так назойливо произносились все призывы к людям, которые на что-то неведомое однажды уже согласились, со всем примирились, даже вроде как привыкли ко всему, что с ними вытворяют, и всем гуртом толпятся в местах, где им указано и где страшно неудобно, тяжело, голодно, но они молчат в ожидании, что их поймут, должны понять, и сделают что-то такое, что их враз освободит от душевного и физического гнета. Ну, а пока они только иронически посмеиваются над тем, что с ними происходит по недоброй воле президента, бесконтрольного и всевластного, обещающего невесть какое будущее.
Хотя почему неизвестное? Он, Петр Золотарев, до конца все уже понял: у него и у его детей все отобрали, кроме птичьей воли. Но птицу защищает сама природа, создавая для нее то здесь, то там защитный уголок. А для него то, что должно было защищать его от невзгод жизни, — государство, напрочь отказалось от такой обязанности — защиты и покровительства, как не от своего дела, неспособное защитить даже самое себя.
Петр, увлекшись своими мыслями, на какое-то время забыл о жене, спохватившись, он поймал ее руку и прижался к ней, делая вид, что его теснят пассажиры. Татьяна улыбнулась ему доброй улыбкой и шепнула:
— Прислушайся.
Петр оглянулся на заднюю площадку, к которой стоял спиной, и где по-прежнему теснились молодые мужчины. Между ними происходил оживленный разговор, в нем возвышались два голоса, которые и вели свою тему более подкрашенными тонами: один голос, хорошо поставленный и уверенный, принадлежал мужчине лет под пятьдесят с приятным, слегка скуластым лицом, с коротко постриженной, седеющей головой, другой мужчина был моложе лет на десять своего товарища, с искрометными черными глазами, с гладкой, ухоженной прической. Они говорили с явным расчетом, что их слушают. Петр стал ловить их голоса.
— А как вы думаете, неужели договор об общественном согласии приводит к столь глубокому примирению.
— К глубокому равнодушию, безразличию — да, но не к примирению, — возразил старший мужчина.
— Вот это-то и удивляет, — помолчав секунду, заговорил чернявый, косым взглядом стрельнув по сторонам, — слушают ли их. Их слушали. — Неужели все мы, трудящиеся граждане, которые при Советской