глухонемым. — Коба хороший. Коба будет заведовать национальным вопросом.
— Жыд шакал рэзать? — уточнил дурачок.
В воздухе повисла неловкая пауза. Даже Коба, видимо, сообразил, что ляпнул не то, и поправился:
— Руски шакал рэзать?
Ответом было гробовое молчание. Даже Феликс Эдмундович как-то растерялся. Ленин спохватился, что он теперь главный над всеми этими людьми, и сердито прикрикнул:
— Хватит рассусоливать! Ставь свой крестик и убирайся.
«Надя его почему-то боится, — опять подумал он, — но почему? Моя бесстрашная, отчаянная Надя, бой-баба, которая самого Железного Феликса без всякого пиетета огрела ухватом по загривку! Она людей вообще не боится — только пауков, крыс да гадюк...» Коба, наморщив низкий лобик, подошел к столу, лизнул перо, старательно начертил крест и попятился обратно. Теперь корявое лицо его ничего не выражало; глазки были холодные и немигающие, как всегда. «Не понимает он ни черта! Бабьи глупости», — решил Ленин. И он прибавил уже мягко:
— Ступай отсюда, Коба. Пожрать принеси.
— ...Владимир Ильич, приехала делегация путиловских рабочих!
— ...Владимир Ильич, нужно срочно дать отпор меньшевикам и бундовцам!
— ...Владимир Ильич, Горький опять нас изругал во всех газетах!
— ...Владимир Ильич, на какое число назначать созыв Учредительного собрания?
— ...Владимир Ильич, товарищ Сталин опять гонялся за кошками и учинил потоп в дамской уборной.
— ...Владимир Ильич, как нам реорганизовать Рабкрин?
— ...Владимир Ильич, где брать швабры?!
И он вынужден был отвечать на все эти дурацкие вопросы, всех мирить, разнимать, думать, где достать швабр и канцелярских кнопок... Все это было так бесконечно далеко от того, как он себе представлял управление государством: золотая корона, держава, скипетр, военные смотры, белый конь, красавицы фрейлины... Ему теперь не то что заняться организацией собственной киностудии — просто сходить с женою в синематограф было некогда. Ежеминутно ему приносили на подпись или просто на ознакомление кипы всевозможных бумаг; вот и сейчас опять...
«В своей деятельности ВЧК совершенно самостоятельна, производя обыски, аресты, расстрелы, давая после отчет Совнаркому и ВЦИК».
— Согласитесь, Эдмундович, эта ваша директива звучит несколько странно, — сказал Ленин.
— Что вы в ней находите странного?
— Вот это «после». Сперва расстрелять, а после отчитываться?
— Но как же я могу отчитываться о том, что я кого-то расстрелял, до того, как это случилось?
— Да зачем вам вообще кого-то расстреливать? — удивился Ленин. — Пусть ваша ЧеКа ищет себе потихоньку кольцо, и этого вполне достаточно.
— Не понимаете вы, Ильич, специфики этого дела! — воскликнул Дзержинский. — Мы должны применить сейчас все меры террора, отдать ему все силы! Не думайте, что я ищу формы революционной юстиции, юстиция нам не к лицу! У нас не должно быть долгих разговоров! Сейчас борьба грудь с грудью, не на жизнь, а на смерть — чья возьмет?! И я требую одного — организации революционной расправы!
— Не понимаю и понимать не хочу этой вашей трескотни, — сказал Ленин. — Вы не на заседании; со мною, кажется, могли бы говорить нормальным языком.
Но он слишком устал, чтобы спорить с Дзержинским: обученный иезуитами искусству вести длиннейшие прения и запутывать противника сетью высосанных из пальца посылок и аргументов, тот был в спорах практически неуязвим.
— Да, кстати, Владимир Ильич, — сказал Дзержинский, — я бы желал возглавить еще одно направленьице... — Он произнес эти слова как-то уж очень преувеличенно небрежно, и Ленин насторожился:
— Какое такое направленьице?
— Дети. Маленькие беспризорные дети, цветы жизни... Я буду спасать их.
Владимир Ильич слегка поморщился. «Знаю я, как ты будешь их спасать... Но я теперь почти что император и, следовательно, должен быть не моралистом, а реалистом. Если девчонка попадет в твою постель — вряд ли это намного хуже, чем попрошайничать на вокзале и попадать в постель к сотне разного народу. Ты, по крайней мере, накормишь ее как следует». (От проституток и от нескольких настоящих малолеток — от тех, что хорошо себя вели и оставались живы, естественно, — Ленин знал, что Феликс Эдмундович весьма обходительный и щедрый субъект, хотя и с причудами; в распятия, бичи и железные гвозди он играл исключительно со взрослыми мужчинами, и к сексу это у него не имело никакого отношения — просто отголосок отроческих мечтаний о монашестве, невинное хобби или, быть может, призвание.)
Ленин уже начал помаленьку привыкать к мысли о том, что компромиссы с Дзержинским впредь будут неизбежны.
— Спасайте, — сказал он сухо. — Смотрите только, не переутомитесь, железный вы наш.
— Лева, как ты смотришь на то, чтобы сделаться московским генерал-губер... градоначальником, короче говоря? — спрашивал он следующего посетителя.
— А разве я не справляюсь с руководством ВЦИК? — обиделся Каменев.
— Великолепно справляешься, — тотчас ответил Ленин: он быстро обучился быть гибким. — Во ВЦИКе полный порядок — теперь даже Свердлов справится. А ты будешь рулить Москвой. Это гораздо ответственней и почетней.
— Ладно, — сказал Каменев. — Поеду в Москву. Страшно мне только Гришу здесь бросать. Дзержинский его съест. Ты ведь знаешь, Ильич, что он его на дух не переносит.
— Уверен, Лева, что ты ошибаешься, — сказал Ленин. — Не съест.
Он до недавнего времени и сам думал, что Дзержинский с Зиновьевым будут в ужасных контрах, и побаивался последствий, к которым могло привести это взрывоопасное соседство; но пару дней тому назад, спустившись в подвал Смольного в поисках швабр, он услышал доносящиеся из-за двери одного из подвальных помещений голоса... Любопытствуя, он подошел ближе и, к своему удивлению, узнал в собеседниках председателя ВЧК и питерского градоначальника. Разговор они вели довольно странный.
— ...В розгах есть что-то вульгарное. Хороший кнут из сыромятной кожи гораздо лучше. В старые времена палач мог одним ударом такого кнута убить человека. Но это, конечно, ни к чему. Смерть не должна быть быстрой.
— Как это верно, Феликс Эдмундович!
— А на голову жертвы следует надевать мешок, чтоб она была полностью деморализована и не могла сопротивляться.
— Вот с этим я не согласиться не могу. Меня очень возбуждает, когда он... она сопротивляется.
— Нет-нет, друг мой, вы не правы. Во всяком случае, без кандалов и цепей я не мыслю себе хорошего допроса.
Ленин рванул на себя дверь, с ужасом ожидая увидеть... он уж и сам не знал что. Но зрелище его малость успокоило. Дзержинский и Зиновьев сидели за столом друг против друга, пили чай из китайского сервиза, дымили «Зефиром» и беседовали. Никого, кроме них, в подвале не было. Кожаные куртки на обоих были одинакового фасона, сапоги сверкали, а лица выражали крайнюю степень учтивой благожелательности по отношению к собеседнику. Зиновьев, правда, беспрестанно ерзал и крутился на стуле, словно что-то мешало ему сидеть. Но в общем все было пристойно, чинно, по-советски.
— О чем это вы тут толкуете? — спросил Ленин.
Зиновьев под его взглядом весь сжался, опустил ресницы и даже перестал ерзать. Но Дзержинский невозмутимо ответил:
— Я рассказываю уважаемому Григорию Евсеевичу о том, каким зверским издевательствам царская власть подвергала революционеров.